Гнев Перуна — страница 90 из 97

Над полем битвы кружили чёрные вороны. Ночью жутко выли волки, растаскивая по ивняку тело хана Белдюзя, рассечённое на четыре части...

Русичи возвращались назад. Впереди себя гнали огромные стада овец, коров, табуны коней, катили повозки с половецкими вежами, с добром и челядью...

Грозному Мономаху степные орлы клекотали славу...

А он был уже равнодушен к ней. Привык, ибо стала она буднями его жизни. Лишь думал о том, что и после Сутени ему снова придётся прийти в эти степи. И может, ещё не раз. Эта неумолимая Степь неисчерпаема — катит и катит чёрные орды на Русь, как чёрные волны.

   — Славята! — вдруг что-то будто вспомнил Владимир Всеволодович. — А у кого из ханов есть красавицы дочери? Разведай-ка, брат. Хочу в невестки себе взять половчанку. Гюргию моему время уже жениться[179].

Славята шевелит в улыбке седыми усами:

   — Хитришь, князь. Мечом и брачной уздой желаешь Степь сдержать.

   — Должен, брат, должен...

   — Молвят половчины, что у хана Аепы, сына великого Осеня, лепостная дочь. Молвят, очи как чёрные сливы. Молвят, на всю Степь лучшей нет!..

   — Ну, расхвалил... — улыбался Мономах. — Тогда возвращайся назад, ищи вежи хана Аепы и бери его дщерь. Будем к свадьбе готовиться. Да пусть не жалеет табунов — ведь в Ростовскую землю пойдут... Что поделаешь, брат. Степь по-всякому нужно умиротворять... Вот тебе моя золотая гривна[180]. Её всяк знает, везде тебя пропустят яко моего посла!

Славята повесил себе на шею Мономахову гривну со львом и царской короной над ним, завернул своего коня обратно, подбросил вверх шапку...

   — Ого-го-го-го! — доносилось до ратей русичей, которые медленно двигались, будто широкая бесконечная река катилась по зелёному полю.

А впереди шли многочисленные стада и табуны. Потом Славята прильнул к гриве коня и полетел за новой добычей, для меньшого сына Мономахова — Гюргия-Юрия, потом прозванного Долгоруким... Будто степной орёл летел над зелёными раздольями.

Мономах вздохнул, проводив его задумчивым взглядом. Чем же ещё завлечь к себе диких половецких ханов? Ещё пусть братья-князья поженят своих сыновей на половчанках — Олег и Давид Святославичи... Ещё нужно послать к половцам черноризцев-проповедников, дабы этих сыновей Измайловых притянуть к христианству. Дабы верой этой сломить связь половцев-язычников с иноверцами-купцами — хазарами, сарацинами, иудеями... Они ведь звенят золотом и подбивают жадных ханов к бесконечным походам на Русь, чтобы брать полон и продавать им рабов. Ещё нужно тех половчинов научить оседлости и оратайству. Чтобы к земле привязать — пусть добывают хлеб трудом, а не разбоем. Охо-хо... Велики труды пали на его плечи. Но ценит ли кто? Может, и нет. И жить без этой борьбы нельзя. «О владычица Богородица! Освободи сердце моё бедное от гордости и дерзости, дабы не возносился я суетой мира этого в ничтожной жизни своей...»


...Старый Бестуж хорошо помнил то время, когда князь Изяслав после мятежа киевлян лета 1068-го перенёс самый большой Подольский торг с Подола на Княжью гору, где ныне Бабин Торжок остался. С тех пор беда ждала на пороге дома каждого ремесленника. Пристальный взгляд княжьих емцев, сотских, тиунов, отроков, различной дворовой челяди не миновал никого — ни гончара, ни пекаря, ни ковача... Когда возродилось старое Подольское торжище у забытого людьми капища Волоса, стая этих мздоимцев донимала их и здесь. То не там стал, то не так сделал, то на кого-то огрызнулся, то на храм не перекрестился, то князю вослед не поклонился, то свой товар тайно росой окропил, дабы земные боги не забыли и послали удачу, то не склонил чела перед боярином, мечником иль посадником, — тут же сдирали продаж. Хоть медницу, хоть резану, а гляди — целую куну стянут! Так за месяц — и гривна уплывает из рук ни за что. А одна гривна для бедного человека — двадцать баранов! Две гривны — конь!

Когда-то Бестужи ежедневно выходили на Торжок к Волосову капищу. Но в последние годы стали вывозить свои горшки лишь в святочные дни. Чем дальше, тем меньше киевляне покупали горшки, макитры, мисы, опаны, кружки. Будто бы многотысячный город перестал есть земную еду, перестал варить, печь, жарить, а стал питаться Божьим духом.

Хорошо, что Гордята успел расплатиться с резоимцем Иваном Подолянином и хитроватой Килькой. Но беда за бедой ходит с колядой. Сыновья старого Бестужа поженились, привели в дом невесток, пошли внуки; возвратилась к родному очагу непутёвая Милея — теснота, смрад, грызня. Особенно зимой. А здесь — никаких доходов. Где взять денег на хлеб? На обувки? На новую хату?

Первым ушёл из дома Радко — взял купу у боярина Путяты, получил кусок земли и сел под Вышгородом. Свой долг теперь отрабатывает на боярской пашне. За ним подались в свет Кирик и Микула, оставив дома жён и детей. Оба нанялись к купцам, которые водили лодии по Днепру до Цареграда. Только самый меньший Брайко остался при старом Бестуже. Он ещё не потерял надежды найти своё счастье под родными киевскими кручами. Ведь когда-то Гордята рассчитался со своим долгом, и он сделает так же — одолжит у какого-нибудь резоимца купу, построит новый дом, заберёт туда своих детей и будет жить как все. Но оказалось, что теперь не так-то просто было взять денег в долг. Иван Подолянин и Килька хорошо знали доходы Бестуженка и не давали в долг Брайку ни медницы. Никто из подольских резоимцев не одолжил ему купы. Не те времена, говорили. Тогда Брайко пошёл в Жидовскую слободу, процветавшую за Золотыми воротами, которая выросла ещё во времена Святослава, разгромившего на Волге Хазарию. Со времён же Владимира, который довершил разгром Хазарской державы, слобода стала более многолюдной. А когда в Европе начались походы крестоносцев к обетованной земле, которые дорогой громили иудейские общины, на Русь стали прибывать с запада многочисленные обозы с семьями иудеев. Слобода принимала с удовольствием этих беженцев — общая иудейская вера, общая судьба изгнанников и искателей торгового счастья объединила старожилов и новоприбывших. Киевляне называли их так, как сами себя прозывали эти переселенцы, — жидами. И слобода также называлась Жидовской.

При Ярославе Мудром, когда Киев был обнесён новым валом, включившим густо заселённую территорию вокруг града Владимира, Жидовская слобода оказалась за валами, внутри нового города. Здесь были поставлены новые ворота — Жидовские, через которые выходила дорога из Киева на запад русских земель — в Волынь, к Польше и далее.

Смекалистые и опытные иудейские купцы быстро потеснили на торговищах Киева приезжавших время от времени греков-ромеев, арабов-сарацинов, булгар, заполонили верхний торг на Княжьей горе привозными богатыми тканями, винами и другими редкими вещами, добытыми через своих родственников-единоверцев, живших в Европе, Византии, Тавриде, на Волге. Среди слободских купцов были люди самого различного достатка. Были свои властители, свои можцы, которые могли купить за злато и серебро всех русских князей и бояр с их челядью и монахами, вместе взятыми. Были и горькие бедняки, жившие на крохи со стола своих богатеев.

Самым богатым в Жидовской слободе считался старый хазарин Мар Симхи. Он был одним из старейших жильцов и каждого более-менее значительного киевлянина знал в лицо. Может, помнил ещё Владимира-Крестителя, при котором его отец пришёл в Киев из разгромленной Хазарии. Но что помнил Ярослава — это уж наверняка. Симхи хорошо знал по имени всех киевских торговцев — больших и маленьких. Знал он и отца Брайка. Знал, почему молодой Бестуженок вдруг оказался в его доме. Лукавый, толстощёкий, обросший густой курчавой щетиной на щеках и на подбородке, хазарин лишь повёл широкой смолисто-чёрной бровью, когда Брайко попросил у него купу — пять гривен.

   — Пять гривен? Нет! — Заискрились маленькие чёрные, заплывшие жиром глаза Симхи. Краснощёкое, будто надутое лицо его оставалось неподвижным.

Но Брайко был упрям. Упрямство же всегда было убедительной силой для таких же упрямцев.

   — Симхи, — смело взглянул Брайко на неподвижного, тучного, как бочонок, хозяина дома, — если у меня не будет грошей, завтра же гневный Перун бросит в твою горницу огненную стрелу. Вот эту! — Брайко вытащил из-под полы тонкую стрелу, на конце которой вместо оперенья был накручен клочок из конопляной кудели.

   — Она не пробьёт каменных стен моего дома. Ты видишь, Брайко, какие здесь стены? — Симхи спокойно повёл рукой вокруг — смотри, мол! Он знал Брайка, но не знал его упрямства.

   — Стены не пробьёт, Симхи, но деревянная крыша и башенка резная на ней — вспыхнут.

   — Ай-яй-яй! — подался всем телом вперёд старый зажиревший купчина. Теперь он мог судить о твёрдом характере молодого подольского гончара. В его чёрных искрящихся глазах появилось удивление. — Что так грозен?

   — Нет, я ведь по-доброму тебе говорю, Симхи. Эта куделя хорошо горит, когда её ещё смазать смолой. И крыша твоего дома — из старых сухих досок — тоже хорошо горит, если огонь случайно упадёт на неё...

Резоимец сузил свои и без того узкие, как у степняка, глазки — они, кажется, смеялись.

   — Сколько тебе гривен нужно?

   — Пять. Всего пять, Симхи.

   — Даю тебе шесть, Брайко. Целых шесть. Столько ты сам стоишь по Правде Русской. О сём ведаешь?

   — Ведаю, — вздохнул Брайко, — Холоп стоит шесть гривен.

   — Но! — Симхи растянул в улыбке рот. — Но будешь давать мне каждое лето сверху — половину сей купы.

   — Три гривны каждое лето? — вскрикнул Брайко.

Тугие розовые щёки Симхи с крутыми скулами поднялись к глазкам в неприятной усмешке.

   — Хорошо умеешь считать, Брайко.

Молодой гончар растерялся. Три гривны сверху? Чтобы отдать эту лихву, ему нужно работать нощно и денно на Почаевских увозах или ещё где. А долг? Долг так и будет висеть на шее. Но зато он поставит себе новый дом, а потом отец что-то выторгует на горшках, может, братья помогут... А там и он что-то заработает — гей-гей! Была бы только сила! Ещё, может, наймётся к кому-нибудь. Медница к меднице, ногата к ногате...