Когда же он наконец вернулся летом домой, земля была совершенно иссушена солнцем. Стояли они с Марчей на меже в густой пыли, а у их колен желтели сухие невыколосившиеся стебли — чистая солома.
Людям не хватало сахара и муки; гвоздя в лавке невозможно было достать даже за паленку. Петричко, Демко и Канадец ходили по домам, проверяли закрома, чуть ли не пересчитывали последние зерна в ларях.
Хозяйствовать по-настоящему начали они с Марчей уже после. Пришло наконец и для них долгожданное доброе времечко, память о котором он хранил по сей день. Это была первая весна, которую они встретили вместе. Они прореживали их старый виноградник на Каменной Горке. Стоял теплый безоблачный день. Эти лозы он еще мальчиком помогал высаживать отцу. Теперь он сам учил Марчу делать обрезку. Никогда не казался им таким вкусным домашний овечий сыр, который они в те дни ели во время работы, запивая вином. Вечером, разостлав в междурядье мешки, они ложились на них и накрывались старым пальто. Слушали птичьи голоса; следили из своего укрытия, как выходят из леса зверюшки. Заметили даже дикую кошку, кравшуюся к деревне. Ту самую дикую кошку, которую позднее, когда виноградник уже зацвел, он поймал в капкан.
Особенно отчетливо помнил Резеш одно летнее утро. Ничего прекраснее он в жизни не испытывал. Они с Марчей поехали косить ячмень. Отправились с вечера, потому что дорога предстояла долгая. Спали в телеге на поле, а лошадь паслась рядом. На рассвете с первыми лучами солнца он начал косить. Марчу не будил — скошенному ячменю надо было дать обсохнуть от росы. Когда он уже уложил несколько рядов, его стала донимать жажда; он вырезал у стручка перца сердцевинку и набрал в него воды из ручья. Ему запомнилось даже, как после первого глотка у него защипало в глазах. Он еще раз набрал полный стручок ледяной воды, подошел с ним к телеге и, смеясь, брызнул водой в лицо Марче.
— Просыпайся, милка! — крикнул он. — Пора, уже утро!
Да, то утро, Петричко, тебе и не вообразить! Оно было такое чудесное. И не только потому, что всходило солнце и пели птицы, а потому, что мы были первыми в поле, что ячмень удался на славу и что мы его убирали вовремя. Вот в чем было все дело. Только в этом. Понимаешь, Петричко? Но что тебе об этом говорить? Разве ты поймешь, Петричко!
А у Петричко перед глазами вставали картины первых минут вступления в Горовцы Красной Армии. Стоял трескучий мороз. Смерть еще вершила свое черное дело, еще свистели пули, а они уже спустились с гор и поначалу просто задыхались — так тяжко было их легким. Трнавка уцелела чудом, вся округа была сплошным пепелищем. Люди босые стояли на снегу среди руин. Вдоль минных полей висели таблички с черепом и скрещенными костями — печать тех дней.
Но совсем близко от тех мест — у Даргова — фронт все же остановился. Немцы на несколько недель окопались на гребне гор. И хотя в Трнавке тогда уже поделили графскую землю, Зитрицкий тем не менее еще вел переговоры с графским управляющим насчет того, чтобы купить ее.
Петричко посмотрел на Резеша.
И в тот раз ты тоже пришел с Хабой, подумал он. Напустил его на меня опять… Нет, ты всегда думал только о себе, дружочек. А вот теперь, думая о себе, ты даешь маху! Ужом изворачиваешься, лишь бы не вступить в кооператив, когда республике нашей так необходимо, чтобы ты это сделал. Я знаю, если бы ты мог, то, пожалуй, снова напустил бы на меня Хабу или Зитрицкого. А если бы вы вдруг понадеялись, что вам поможет Чан Кай-ши, вы бы себе и глаза раскосые сделали. Ха-ха! Да я тебя насквозь вижу.
Петричко глубоко затянулся сигаретой.
— Надеюсь, Резеш, ты не забыл, что произошло тогда с Мишланом, Штефаном Войником и Михалом Сливкой?
— Что ты имеешь в виду? — спросил Резеш.
— Пока ты ремонтировал железнодорожные пути, смерть настигла и Ильканича, и Гейзу Тирпака, Шугаю оторвало гранатой ногу, а Бегун…
— Не понимаю, почему ты приплел сюда этих бедняг? Гейза Тирпак был все же нашим родственником.
— Тем более ты должен это понимать лучше других. Они были вместе с теми восемнадцатью тысячами советских солдат, что пали под Дарговом, спасая нас от фашизма… Еще шли бои, и наше правительство провело мобилизацию, — продолжал Петричко. — Надо было торопиться, чтобы одержать полную победу. А твоя рана была пустячной. Через несколько дней ты мог уже снова работать, и дома у тебя оставались жена и мать…
— Понятно, — прервал его Резеш. — Но если ты знаешь мне цену, зачем же я тебе нужен?
— Нужен, потому что это пошло бы на пользу и кооперативу, и тебе самому, — спокойно пояснил Петричко. — Хозяйство вести ты умеешь. Только упрям, словно осел!
Как же это Резеш мог тогда так поступить?.. — недоумевал Павел. Черт знает что. Но в конце концов он все же пошел, когда Петричко потребовал…
— Подумай, Мишо, — заговорил Павел. — Как было бы хорошо всем нам, если бы мы работали сообща. Именно потому, что ты умеешь вести хозяйство. Конечно, делали бы все по-твоему, а не так, как захочется какому-нибудь Штенко. Ты для кооператива подходишь в самый раз. Именно ты, — глаза Павла светились доверием.
— Я благодарю вас, конечно, — глядя в упор на Павла, сказал Резеш. — Только от добра добра не ищут, К тому же я теперь знаю, Петричко, что такое мученический венец. Ведь я должен сдавать государству зерна с каждого гектара больше, чем кооператив. От каждой коровы давать больше молока. Больше яиц. Всего должен сдавать больше…
— Кооператив только родился. Он еще не стал на ноги, — втолковывал ему Петричко. — То, что ты даешь, — это как золотой на зубок новорожденному, который ты даришь самому себе.
— Так мы должны еще и кормить вашего младенца? — возмутился Резеш.
У нас разный подход и разные виды на будущее, подумал он. У нас даже и желудки, выходит, не одинаковые, если существуют разные мерки. Каждый центнер, Петричко, который я должен сдать сверх вашей нормы, — это центнер оскорблений, центнер разных трудностей, центнер вашей несправедливости. Черт возьми! Я должен выполнять все, что ты мне предпишешь, и притом мне нельзя даже разозлиться… Но все равно ты меня в кооператив не заманишь, Петричко! Нет, не заманишь!..
— Дайте мне жить, как я хочу, и будьте довольны тем, что сдавать всего буду больше, чем если бы был в кооперативе.
Но Петричко, покачав головой, сказал:
— Да погляди, как ты выполняешь поставки по мясу, — ведь уже октябрь, третья декада, а ты еще ничего не сдал!
— Как это понимать? — негодующе воскликнул Резеш. — Каждые три месяца сдавать четверть теленка, что ли? Такой закон или постановление могли издать только те, у кого клепок не хватает.
— Ты наши постановления не искажай, — возразил спокойно Петричко. — Люди хотят есть круглый год. А мы что же — должны им дать все сразу? К рождеству? Нет, Резеш, решай сейчас! С нами пойдешь или против нас вместе с кулаками? Иного пути нет… И потом… Ведь я же тебя накрыл на нашем кооперативном лугу. Не забывай об этом.
Марча, которая все время молча слушала, посмотрела на мужа, выпрямилась, судорожно сжав ладонями горевшие от волнения уши, и опустила затем свои натруженные руки на стол.
— Нет, — сказала она, — мои мозоли я тут, в своем хозяйстве натерла, они вам ни на что не сгодятся.
Ее лихорадочно блестевшие глаза метали искры, но не в Петричко — они, казалось, насквозь прожигали Павла.
Павел искал слова, чтобы ответить Марче, но тут Петричко вдруг положил на клетчатую скатерть свои руки — огромные, жилистые, с мозолями, натертыми лопатой. Их кисти с распухшими суставами и шрамами лежали на столе, словно тарелки. В этих руках не было ничего зловещего, грубого или враждебного. Они просто лежали рядом с руками Марчи; синеватый след ожога, обезображивающий тыльную сторону правой руки, тянулся извилистой полосой.
Марча с Резешем переглянулись.
Воцарившуюся тишину подчеркивало потрескиванье дров в печи. Потом ее пронзил гудок проезжавшей по площади машины.
Марча убрала руки, а руки Петричко все еще продолжали лежать на столе.
Петричко уставился на Резеша.
Да, Резеш, думал он, нет у тебя выбора. Ты уже идешь рядом с нами. С того момента, как я застукал тебя на нашем лугу, я знал, что ты наш. Ты тогда уже купил себе билет. Вот он.
Петричко медленно провел обеими ладонями по клеткам скатерти, сунул правую руку в карман. Вынув сложенный, чуть смятый бланк заявления, он развернул его и положил перед Резешем. Петричко не чувствовал к нему никакого зла, он только устал.
Теперь возьми ручку и подпиши, мысленно обратился он к Резешу. Не думай больше ни о чем. Подпиши, и дело с концом. Нет, анархист, ты не останешься сам по себе. И другие не останутся. Теперь мы пришпорим вас покрепче. Но тебя, пожалуй, я поведу под уздцы, как доброго коня, что боится взобраться на гору, за которой раскинулся зеленый луг.
— Подпиши, — тихо сказал Петричко и, едва улыбнувшись, поглядел Резешу в глаза. Он увидел в них тревогу.
— А ты ничуть не изменился, — сказал Резеш.
Он сидел, упираясь локтями в колени, понурив голову. На лбу и на шее у него набухли жилы, на скулах подергивались мышцы. Он поднял глаза и встретил испуганный взгляд Марчи. На лице его появилась горькая усмешка. Прижавшись спиной к спинке стула, он медленно, осторожным движением ладони отодвинул от себя бланк.
Иван Матух со старым Копчиком сидели на кухне у Олеяров.
Отец Олеяра отдыхал в углу, грея у печки спину. На кровати у стены лежала жена Олеяра. Три дня назад, в самый разгар осенних работ, она простыла. Ее трясло, как в лихорадке. Она глотала порошки, которые давала ей дочь, запивая их горячим чаем. Илона, отставив квашню, в которой месила тесто, наливала матери чай и время от времени поглядывала украдкой на молчавших гостей.
Олеяр стоял у пышущей жаром печи и длинной мутовкой мешал сливовое повидло, клокотавшее в большом чугунном котле. Потом отложил мутовку и, вернувшись к столу, стал вытряхивать из сигарет в коробку табак и смешивать его с самосадом.