Михал взглянул на Бошняка и увидел, как тяжело тот дышит, просто задыхается, он даже расстегнул воротник рубахи.
Их все больше охватывало уныние, они все яснее осознавали, как мало они здесь значат. А когда Михал на той же площади увидел конную статую перед зданием с зеленым куполом, им овладела мучительная тоска. У коня были крепкие ноги, ноздри его раздувались, во всем его теле играла буйная сила. Конь напомнил Михалу жеребца Шагью, к которому он водил своих кобыл, и ему захотелось тут же повернуться и уехать обратно в Трнавку.
Все трое почувствовали облегчение, когда в Граде передали свое заявление человеку, который их принимал, и тот сказал им, что жалоба их будет рассмотрена и чтобы они возвращались домой. Передавал жалобу Бошняк — язык у него во рту с трудом ворочался, а когда они завершили свою миссию, снова почувствовали себя потерянными и кем-то преданными среди этой чужой городской жизни. Они не стали задерживаться в Праге и тут же сели в поезд. Михал никак не мог понять: одна страна — и такая разница! Эта разница все время била в глаза, оглушала, угнетала. Только когда они стали приближаться к родным местам и за окном показались пожелтевшие, пустые, заросшие сорняками поля, к ним вернулся боевой дух. Михал понимал, что это дико и бессмысленно — испытывать чувство облегчения оттого, что поля тут пусты и мертвы, ведь за время их отсутствия ничто не изменилось, но он знал: что-то должно произойти. А когда они сели в ожидавшую их бричку Хабы и когда в Трнавке забили в набат и соседи окружили их, облегчение сменилось ликованием. Они вернулись, их жалоба будет рассмотрена. Надо выждать. У Михала снова взыграл боевой дух, их желания скоро осуществятся. Но все же на дне его души шевелился какой-то червь сомнения. Никому, даже Марче, он не признался в этом.
Зато теперь его охватила огромная, буйная радость. Наконец-то все будет снова, как прежде.
— Нно, нно! Пошли, милые, — покрикивал он на лошадей.
Горячий воздух был насыщен запахом зрелых хлебов, ему казалось, что он слышит хруст пересохшей соломы. Сейчас его не беспокоило, что колосья кое-где почернели и поле заросло сорняками.
Семейство Хабы уже было в поле. Резеш весело поздоровался с ними и снова щелкнул кнутом. Он ехал на свое самое дальнее поле, где у дороги торчала одинокая старая груша. С незапамятных времен она служила границей между его полем и полем Зитрицкого. Потом его соседом стал кооператив, и Резеш сам помогал там сеять. Издали он смотрел на серовато-зеленую развесистую крону дикой груши и ощущал на губах вкус ее мелких терпких плодов. Ему был знаком шум ее листьев и мелодия дождя, стучавшего по ее ветвям. Он часто отдыхал в ее тени в полдень с отцом или с Марчей, и они полдничали здесь, пока распряженные лошади жевали овес. С волнением приближался он к старому дереву.
X. ОХ ВЫ БЕЗУМЦЫ!
Петричко уже несколько часов дожидался Бриндзака. Когда их выманили из национального комитета, он вдруг очутился во дворе у Плавчана, вскочил на чей-то велосипед, прислоненный к забору, и выехал задворками на узкую тропинку в поле. У него были разбиты губы, он сплевывал кровь, текущую из десен, но ехал быстро. Он спешил обогнуть деревню и попасть на шоссе раньше, чем приедут товарищи из Горовцов, чтобы вместе с ними вернуться в Трнавку.
Петричко уже подъехал к перекрестку, откуда шла дорога на Хабяны, но на ней не было видно ни души. Так он добрался до самых Горовцов. У моста толпились люди. Они оживленно разговаривали, на берегу Лаборца было полно голых ребятишек, которые весело перекликались и брызгались. За автобусом мирно вздымалась пыль. Наконец он поставил велосипед во дворе районного комитета. У входа милиционер проверил его документы, и он вошел. Ни Бриндзака, ни Сойки не было, пришлось ждать.
На улице давно уже стемнело, из помещения во двор падала полоса света. Распухшие губы Петричко одеревенели, в деснах на месте выбитых зубов он чувствовал жжение. Но тяжелее всего ему было от сознания, что время идет, а ничего не предпринимается, и он не знал, что теперь происходит в Трнавке. Революция в опасности. Эта мысль неотвязно преследовала его. Сердце, казалось, сжимает железный обруч. Петричко беспокойно шагал взад и вперед по комнате.
Павлина Подставская сварила ему кофе.
Он сел у окна в углу приемной и стал понемногу отхлебывать из чашки. Но от кофе ему стало еще хуже. Резкая боль в деснах усилилась, и они снова стали кровоточить.
Трезвонили телефоны. У Павлины был длинный список разных поручений, все время кто-то приходил, что-то спрашивал. В Мальчицах, Оборине и Фалькушовцах тоже разбирали обобществленный скот. Значит, и там, значит, и в других местах началось. В один и тот же день. И в Чичаве тоже, снова в Чичаве…
Петричко совсем растерялся. Революция в опасности.
Наконец появился Бриндзак.
Он пришел вместе с Галушкой, одетым в форму поручика КНБ, и с начальником районного отдела милиции Гашпаром.
— Заходи, — сказал Бриндзак, — все нам расскажешь.
Бриндзак выглядел осунувшимся, на нем, как всегда, были широкие вельветовые штаны, клетчатая рубаха и старые пыльные ботинки. Он пристально посмотрел на губы Петричко.
— Возьми машинку, — сказал он Павлине.
Она теперь часто переносила свою пишущую машинку к нему в кабинет. В приемной было очень беспокойно, она то и дело вскакивала, звонили телефоны, а люди, ожидавшие приема, сидели у нее чуть ли не на голове. Уже несколько дней она слышала только злые, хриплые голоса. Бриндзак нервничал. Павлина почти физически ощущала вокруг себя атмосферу неуверенности. Теперь она печатала на машинке то, что Петричко рассказывал о Трнавке, и его рассказ приводил ее в отчаяние. Сколько раз она говорила себе: не твоего ума дело, знай себе стучи на машинке. Но не думать, а только стучать на машинке она не могла.
Павлина ждала, рассматривая рыжее пятно на зеленом сукне стола: это было пятно от пролитого кофе. Тогда, при Гойдиче, она пыталась его оттереть, но только размазала, и образовался еще беловатый круг. Гойдич. Она бы отдала год жизни за то, чтобы теперь тут сидел он. Павлина ни разу не видела его с тех пор, как он ушел, и однажды, расхрабрившись, пошла его навестить. Ей хотелось сделать ему сюрприз и посмотреть на его новую квартиру. Но Гойдича не было дома. Квартира на Гедвабной улице, куда его переселили, оказалась маленькой и сырой каморкой. Павлина с ним так и не увиделась, но из-за этого визита у нее были неприятности. И откуда Бриндзак узнал?
Собственно говоря, это даже нельзя было назвать неприятностями. Он только дал ей понять, что ему известно о ее попытке увидеться с Гойдичем. Презрительно улыбаясь, он пристально смотрел на нее глазами-щелочками. Оставшись одна, Павлина расплакалась. Разве она совершила что-то недозволенное? Разве она не болеет за их дело? Никогда бы она не стала тут работать, если бы не верила в него.
Другие девушки давно гуляют у Лаборца, а она все еще сидит тут. Сколько раз она здесь ночевала, когда ей приходилось стучать допоздна на машинке или дежурить у телефона. Только по воскресеньям она была свободна. По воскресеньям она убирается дома, стирает отцу и братьям — матери у них давно нет.
Павлина встала и зажгла лампу.
Бриндзак на нее никогда не кричал. Только, прищурясь, скажет что-нибудь приглушенным голосом, а у нее деревенеют губы от страха и пересыхает во рту. Она презирала его и боялась. Ей не стало легче, когда она поняла, что такие чувства он вызывает не у нее одной.
Павлина слышала; люди уже шептались о том, что сняли Врабела. Секретаря областного комитета. Так, значит… У нее даже дух захватило, когда она подумала об этом. И снова принялась стучать на машинке, рассеянно слушая Петричко.
— Не-ве-ро-ят-но.
Она подняла голову и поглядела на Бриндзака. Да. Невероятно, мысленно повторила она вслед за ним. Можешь считать, что и ты… Она знала: снятие Врабела ставит под угрозу и положение Бриндзака.
Даже кровь прилила к лицу от этой мысли.
— Не-ве-ро-ят-но.
Бриндзак сидел, позвякивая связкой ключей. Вот тебе на! Они собирались ехать с Сойкой в Трнавку. Вышли, и уже в коридоре он узнал эту новость. Ее привез из области инспектор Кордяк: Врабел снят.
Еще, правда, областной комитет не собирался, но вопрос о его снятии был решен наверху. Центральный Комитет… Так… Сектантские перегибы при коллективизации — искривление политической линии партии. Говорят, прибудет подкрепление для улучшения политической работы в области. Пришлют сюда людей из Братиславы и из Праги? Гм… Перегибы. А теперь кто-то приедет выправлять линию. Ведь это же полный разгром партии. Хотя в области кое-кто, конечно, потирает руки. Как же иначе. Не-ве-ро-ят-но. Совершенно невероятно. Паршивцы, трусы, но я изворачиваться не стану. Так и знайте. Малая Москва, говорите? А Хаба там уже снова на коне. Кто его знает лучше меня? Уж я бы его отполировал до блеска. А вместо этого сижу и жду, пока они нам всыпят.
— А ты что на это скажешь? — повернулся он к Галушке.
— У меня на этот счет свои инструкции, — ответил тот, пожимая плечами, и обратился к Петричко: — Они еще не выкрасили дом священника или церковь в желтый цвет? Теперь кое-где так делают. Это значит: мы подчиняемся Риму, а не вам.
— И это все, что ты можешь сказать? — спросил Бриндзак Галушку. — Мне не до шуток.
— А ты насчет меня не строй планов, — сказал Галушка. — Ничего такого я делать не стану. У меня свои инструкции.
Он говорил осторожно и мягко, но не пытался скрыть самолюбивого удовлетворения оттого, что может возразить Бриндзаку.
Тут дело в принципе. Не буду я посылать своих людей по деревням, чтобы они сторожили, пасли и доили скот, думал он. И не могу я сажать людей под твою диктовку. У меня из-за этого уже были неприятности. Но теперь все позади.
Не-ве-ро-ят-но. Раньше он не позволял себе так со мной разговаривать, подумал Бриндзак. Я этого не потерплю. Пока я здесь, на этом месте, развязывать руки классовому врагу не позволю.