— Мой тебе совет — хорошенько подумай, — сказал он.
— В Трнавке мы, конечно, расследование проведем, — заверил Галушка.
Его душила ярость. Бриндзак давно уже стоял у него поперек горла. Что уставился на меня? Да иди ты к черту со своей вечной подозрительностью! Подожду, пока придут указания сверху, а пока все как следует проверю. Да. Там, у Петричко, можно кое-что предпринять. Нападение на общественников, насильственный угон кооперативного стада, нападение на местные органы государственной власти, повреждение телефонной связи. Да. Там мы сделаем все, что возможно. В Чичаве мы тогда скот сами снова собрали, а к чему это привело? Сегодня в полдень кооператив там распустили. Вся деревня проголосовала за его роспуск. Единогласно. Черт возьми, а что бы ты там предпринял?
Петричко слышал, как рядом с ним Бриндзак покашливал.
— Но одно ты все-таки сделаешь, — сказал Бриндзак.
— Слушаю тебя, — ответил Галушка.
Гашпар, который все это время внимательно наблюдал за обоими, завертел головой.
— Я пошлю сейчас же эти записи в область, чтобы там знали, что тут делается после этого несчастного выступления Запотоцкого. А ты пошлешь своих ребят, — продолжал Бриндзак. — Пусть разъезжают по району, чтобы их всюду видели.
— Хорошо, — сказал Галушка. — Это можно, это мы сделаем.
Он повернулся на каблуках и вышел. Бриндзак и Петричко посмотрели ему вслед. Гашпар молчал. Павлина вспыхнула от волнения.
Петричко уже понял, что скот они не соберут, и на душе у него стало горько. А ты думал, что на твоей улице праздник. Говорил, что старые порядки в Трнавке приказали долго жить. Ты хотел людей вести под уздцы, как доброго коня, который сам боится взойти на холм, хотя за этим холмом лежит зеленый луг и он мог бы на нем порезвиться. Там растет для этого коня самый лучший овес и есть родник с кристально чистой водой. Но конь дрожит, и спина у него взмокла от страха. И не хватает у него разума, чтобы самому пойти туда. И вполне естественно, что нам пришлось огреть его веревкой и тащить под уздцы. Петричко никак не мог понять, почему этот конь вдруг заартачился. Почему, когда оставалось совсем немного до вершины, до того великолепного луга, он испугался и понес? Ох и глупец же ты! Зачем же ты позволил коню сбросить упряжку?
Губы у него распухли и стали твердыми, левая щека отекла.
— Интересно, чего ты добьешься, если парни из КНБ будут только разъезжать, и ничего больше? Разве это поможет делу?
— Я бы все сделал иначе, — сказал Бриндзак. — Я бы вытравил всех саботажников, как крыс, если бы было можно. Но теперь, оказывается, повсюду полно таких гадин. Что и говорить, дело дрянь. Когда вышла эта злосчастная статья, мы изъяли из продажи все газеты. И приняли меры, чтобы их никто не распространял. Врабел…
Бриндзак посмотрел на Петричко. Нет, тот еще ничего не знает, подумал он. Потом, будто вдруг что-то вспомнив, повернулся к Павлине — она стояла, держа бумаги в руке, — и молча протянул ей ключи.
— Выпей малость, — сказал он Петричко. — Да, поймали вас в ловушку.
Петричко посмотрел на Павлину. У нее так дрожали руки, что, наливая вино, она расплескала его.
Он провел рукой по разбитым губам и тихо сказал:
— Теперь мне ясно — скот нам уже не собрать.
Мать снова намочила полотенце в ледяной воде и осторожно положила его Павлу на голову. Он лежал на постели одетый, вода стекала с полотенца и расползалась розовыми пятнами по подушке. Рана у него продолжала кровоточить.
— Больно?
— Ужасно жжет. И душно здесь.
В комнате стоял чад. Мать растапливала печку хворостом, руки у нее тряслись, какая-то веточка выпала и медленно тлела на полу.
— Сейчас открою дверь, погоди. — Она рылась у стола в мешочках с травами — искала ромашку.
Запах ромашки смешался с дымом и наполнил всю комнату. Этот запах был ему приятен: от него веяло домашним теплом и покоем и он напоминал ему детство. И все же Павел обрадовался, когда мать открыла дверь. Он глубоко вдохнул свежий воздух и прислушался.
Было тихо.
Все кончено, думал Павел. Он понимал, почему мать закрыла в такую жару дверь. Она не хотела, чтобы их кто-нибудь видел или слышал, не хотела сейчас напоминать деревне об их существовании.
Когда Павел с поленом в руке подошел к забору и Анна закричала, Дюри обернулся, отпустил Демко и ошеломленно уставился на Павла. Лицо у него перекосилось, глаза налились кровью, и он бросился на Павла. Павел едва держался на ногах, но полено в руке сжимал крепко.
Потом на дороге кто-то заорал:
— Стойте! Слышите! Ни с места!
Это был лесник.
— Если кто шевельнется — пристрелю! — сказал он, целясь из дробовика то в Дюри, то в Штенко. Его голос не оставлял никакого сомнения в том, что лесник и впрямь нажмет спуск. — А ну мотай отсюда в разные стороны!
— Убери палец с курка! Ружье-то на взводе, — сказал Штенко.
— А ну проваливайте, а то стрелять буду.
Павел и Дюри переглянулись, но не уходили. Дуло дробовика было по-прежнему нацелено на них. Мимо, как во сне, прошла Анна. Коровы вели ее сами, она только держалась за веревку. Первым двинулся Демко. И тут же присел на бревно у забора, чтобы передохнуть немного. Левый глаз у него заплыл и посинел.
Увидев Анну с коровами, Дюри торжествующе и презрительно посмотрел на Павла, по щекам и лбу которого текла кровь.
— Гони их домой, — крикнул он Анне, — гони туда, где им и положено быть.
Он был уверен — теперь уж не нужно ничего скрывать, все будет опять, как прежде. И тоже ухватился за веревку.
Когда они ушли, Демко поднялся.
— Эх, мне бы воды холодной.
— Выпьешь дома. Пойдем, побудешь у нас, — сказал Павел.
Поддерживая друг друга, они, пошатываясь, пошли по шоссе. Мать, увидев их, выбежала навстречу и втащила обоих в дом.
Только в комнате Павел выпустил из рук полено, которое всю дорогу сжимал в руке, и повалился на кровать. И мать принялась ухаживать за ним.
Павел пролежал, наверное, с полчаса и не заметил, когда пришел отец. Он слышал, как яростно тот ругался. Помывшись и надев чистую одежду, отец вскоре ушел вместе с Демко.
Боль в голове не проходила, но Павел старался превозмочь ее. У него теперь было время обдумать все, что произошло. Отдельные картины так и стояли перед его глазами.
Он снова слышал крик Анны: «Дюри, берегись!» Идиот, а на что, собственно, ты рассчитывал? С минуту она колебалась, в глазах ее мелькнуло сочувствие. Может быть, даже что-то большее, чем сочувствие. Может быть. Но потом, ощутив в руке веревку, на которой вела коров, Анна снова стала Хабовой. Ох и глупец же ты!
Анна сама пришла к нему на пастбище. Ей недоставало чего-то, вот она и пришла. Дурак, и ты чуть не поверил ей. Проклятая, гнусная жизнь. Неужели я так никогда и не поумнею? Она теперь Хабова, берет все, что ей надо.
Павел злился и проклинал себя.
— Намочи полотенце, — попросил он мать.
— Сейчас, Палько.
Мать была встревожена. Она все время что-то шептала посиневшими губами. Павел боялся, как бы она не заплакала.
— Что там в деревне? — спросил он.
— Не знаю, — вздохнула мать. — Не думай об этом. Лежи. — Она наклонилась к нему и сменила примочку. В ее неловких движениях ощущалась нежность. Когда она своими натруженными, с распухшими суставами, руками прикладывала к его лбу полотенце, он видел, как смягчился ее взгляд.
— Не беспокойся ни о чем. Теперь уже все позади. Теперь ты уедешь, сынок. Тебе уже ничто не помешает.
— Верно. Теперь уже ничто не помешает, — почти равнодушно согласился он.
— Разве я не была права? — шептала она, быстро шевеля губами. — Матерь божья, такие мучения! Зачем тебе это было нужно, Палько? Я ведь тебе говорила: не попадись в ловушку, сынок. Но ты словно оглох, уж не знаю, что на тебя нашло, — причитала она. — Я словно наперед знала все, что с нами случится. А ты только теперь начал кое-что соображать. Вы все сами подставляли головы под удар. Слава богу, хоть череп тебе не проломили. Теперь ты выберешься наконец из этой заварухи.
Да, выберусь, подумал он. Уеду. А куда? В Глинное на стройку химкомбината? К Гойдичу? Он горько усмехнулся. Хоть к черту на рога, мне теперь все равно. Клетка разбита, дорога свободна.
Павел услышал шаги, а затем шепот, но продолжал неподвижно лежать, усталый и отупевший. Мокрое полотенце надвинулось ему на глаза, и, когда он открыл их, увидел только краешек пола возле постели.
— Наверное, уснул, — прошептала мать. Потом до его сознания донесся чужой, но знакомый голос.
— Мне надо посмотреть рану.
Павел приподнял веки и увидел загорелые девичьи ноги в сандалиях.
Он поднял руку и сдвинул с глаз повязку. Перед ним стояла Илона.
— А ну-ка покажи, что там у тебя за рана? — Она наклонилась к Падлу и спяла с его головы полотенце.
— Ничего особенного, — сказал он.
— Погоди, я посмотрю.
Павел протер глаза, он все еще видел Илону словно в тумане.
— Откуда ты взялась? Мне ничего не нужно. Теперь уже не нужно. Теперь все позади. — Павел ухмыльнулся: он смеялся над самим собой.
Илона присела на постель и осторожно, двумя руками взяла его за голову. Ее ладони горели.
У нее уже кончалось дежурство, когда в поликлинику пришел лесник и рассказал, что происходит в Трнавке. Телефонная связь была прервана. Он приехал за врачом для Ивана Матуха, которого отвезли домой. Но врач как раз уехал к больному, и нужно было ждать его возвращения. Когда Илона услышала, что случилось, у нее как будто сердце остановилось. И тут же ее охватила лихорадочная жажда деятельности. Она сунула в свой фельдшерский чемоданчик перевязочный материал и уже через минуту сидела на мотоцикле за спиной лесника.
— Поехали, — сказала она, — доктор приедет вслед за нами, как только вернется.
По дороге она все расспрашивала лесника, а в Трнавке едва удержалась, чтобы не уговорить его сначала заехать сюда, к Копчикам. Иван лежал в постели. Эва не отходила от него. У него были ссадины на груди, но ребра, кажется, были целы. Илона обнаружила два больших кровоподтека — на щиколотке и на левом плече. Она оказала Ивану первую помощь и, схватив чемоданчик, побежала к Павлу.