Отец говорил с холодной, неколебимой убежденностью.
— Просто надо жить так, как этого требует время, — повторил он. — Правда, всякое начало нелегко. Только в любви это бывает наоборот. Сперва все легко; а трудно обычно становится потом. Ты и сам знаешь. — Он одними глазами улыбнулся сыну.
Павел смутился. Нет, Анну сюда не приплетай. Анну не надо. С меня и без того хватит…
Павел поглядел на дорогу и увидел Даниэлу. Она шла из деревни к себе в Тополины. Девушка шла неторопливо, задумавшись, и что-то напевала. Весеннее счастье, казалось, переполняло ее.
— Привет! Ну и чудесное же у тебя настроение! — крикнул Павел.
Даниэла остановилась. Она стояла прямо против заходящего солнца, и лучи его, словно рентген, просвечивали ее пеструю блузку. Павел отчетливо, как будто они были обнажены, видел ее маленькие крепкие груди. От света, что отражался от них, он даже заморгал. Уж больно хороши они у тебя! — подумал он. И мысленно положил ей на грудь руку.
— А почему бы ему и не быть чудесным, если я вижу такого бравого солдата?! — нараспев заговорила она. — Сигареты есть?
Разомкнувшиеся в улыбке сочные губы Даниэлы обнажили ровные, белые, как нитка жемчуга, зубы. В глазах ее вспыхнули озорные искорки.
Павел пошарил в карманах, вынул сигареты и, перескочив через вымоину, подошел к девушке.
— Язык у тебя, я вижу, подвешен хорошо!
— Скажешь тоже! — фыркнула Даниэла, тряхнув черными спутанными кудрями, и стала играть красными бусами на обнаженной шее. — А у нас еще двое хотят уехать. В Чехию.
— Кто же это? — вмешался в разговор отец.
Он стоял в стороне с невозмутимым видом и до этой минуты, казалось, даже не замечал Даниэлы — она ведь была цыганкой.
— Герики.
— Самуэль? — спросил отец.
— Ну что вы! Два его сына.
— Скатертью им дорога! Да и всех бы вас к чертовой матери! Все Тополины…
Прежде, когда поля эти принадлежали графу и отец на них работал до седьмого пота, цыганский поселок ему не мешал. А вот теперь, когда земля эта стала их и они возделывали ее для себя, ему даже смотреть на цыган было тошно.
Даниэла бросила на отца равнодушный взгляд и снова обернулась к Павлу. Беззаботно тряхнув головой, взяла у него сигарету, глубоко затянулась и выпустила дым через нос.
— Что ты на меня уставился? — спросила она Павла.
Даниэла держала себя так, словно отца и близко не было. Заглянула Павлу в лицо, вызывающе рассмеялась и плавно, словно бы, обняв за талию, ее вела чья-то рука, пошла к Тополинам.
Павлу как-то сразу стало легко на душе. Вот ты и стряхнул с себя прежнее, подумал он. И помогла тебе тут Даниэла. Видно, ты еще кой-чего стоишь. И на праздничный лад настроила тебя эта цыганочка…
Они с отцом повернули обратно.
В ложбине между Гирьячем и Малиновой уже сгущались сумерки, а западные склоны холмов все еще сияли в лучах заходящего солнца. На небе показался молодой месяц, он был совсем тоненький, окутанный дымкой. Все запахи словно бы сгустились и отяжелели. В прозрачном воздухе далеко разносился стук топоров. Каждый год в канун престольного праздника на деревенской площади устанавливали карусель с подвесными сиденьями и тир.
Им повстречался Гудак, он шел с бутылью на виноградник.
— Послушай, — сказал он отцу, оглядев с головы до пят Павла. — Петричко с Канадцем застукали под Солисками Резеша. Он свою скотину там пас.
— Кого застукали?! Резеша?
— Его, — подтвердил Гудак. — Они нас ни во что не ставят. — В голосе его звучала обида.
— Подумать только — Резеш тоже! Чему же теперь удивляться?.. — сказал отец.
Резеш стоял в густом сумраке хлева, опершись о желоб. Тепло, исходившее от животных, его успокаивало, но он с печалью смотрел на своих коров. Все пять лежали на соломе и спокойно жевали. Чуть поодаль тихо пофыркивали и переминались с ноги на ногу две лошади и жеребенок.
— Ну, лакомка-пеструха, что ты на это скажешь? — заговорил он, похлопывая корову, повернувшую к нему свою влажную морду. — Ну и умная же ты, стерва! Недаром я назвал тебя Графиней!.. — продолжал он ласково. — Да только есть тебе приходится теперь всякую дрянь, что нам оставили. А под Солисками сейчас такая чудесная трава. Будут теперь меня таскать да трепать за то, что дал я тебе отведать молодой зеленой травки на том лугу, где вы паслись каждый год и где теперь пастись нельзя — он уже стал не ваш. Что ты на это скажешь?
Корова, которая спокойно жевала и терпеливо поглядывала на хозяина круглыми глазами, вдруг взмахнула хвостом.
Резеш вздохнул и поплелся к лошадям. Набрав в горсть овса, он медленно, просеивая между пальцами, сыпал его перед их мордами; Дунца низко наклоняла голову, чтобы подобрать падавшие на дно желоба зерна.
— Вам лучше, что и говорить… На, вот я тебе принес. — Он вынул из кармана кусочек сахара, вытер его о штанину — к нему прилипли табачные крошки — и протянул его жеребенку.
— Хоть я и принес тебе сахара, а продать тебя все же придется, — зашептал Резеш. — Будь моя воля — я бы ни за что этого не сделал, а вот теперь приходится. Три лошади по нынешним временам — это уж слишком большое богатство, меня тогда со всеми потрохами сожрут. Так что не обижайся. Жеребеночек ты мой милый, до чего же мягкая, нежная, пахучая у тебя шерстка. Вот глажу я тебе бока, и ты волнуешься, дрожишь, словно молодка. И все же я продам тебя, потому что они от меня не отстанут — как волки, будут идти по пятам… Придется мне с тобой расстаться.
Жеребенок тихонько пофыркивал и лизал руку Резеша. Но лошадь в яблоках оттолкнула жеребенка и жадно потянулась своим теплым шершавым языком к рукаву хозяина.
— Ревнуешь, что ли? Вот дуреха — ведь ты же мать! Если бы не ты, не было бы этой маленькой красавицы кобылки.
Он постоял возле лошадей еще немного и вышел из хлева. На мгновенье его ослепило заходящее солнце, но тут же в его лучах он увидел несколько мужчин, сидевших у него во дворе у поленницы.
Штенко утирал свежевыбритое лицо полой рубашки, надетой поверх штанов. На колоде — это было любимое место Резеша — сидел Эмиль Матух. Парикмахер из Горовец, который всегда приезжал в Трнавку накануне престольного праздника, намыливал ему щеки. На завалинке, склонившись над чугуном, от которого поднималось облачко пара, сидела Марча. Она сжимала коленями горшок, а ее обнаженные по локоть руки ловко ощипывали петуха. По другую сторону заборчика Зузка Тирпакова подметала двор.
— Мишко, ты где это околачивался? — раздался голос Штенко.
Разговор возле колоды затих.
— Жеребенок мне что-то не нравится, — сказал Резеш.
— А мы тут толковали про сегодняшний случай, — продолжал Штенко. — Да плюнь ты на них! Они ведь и Бошняка, и Эмиля тоже накрыли, а ничего так и не сделали обоим. Им сейчас не до нас… Им приходится тащить из дому гнилую картошку да выбирать из мусора каждое зернышко, чтобы хоть как-нибудь подкормить тех нескольких свиней, что у них еще остались. — Его чисто выбритое лицо перекосила ехидная гримаса. — А ведь до уборки урожая еще ждать и ждать! Я так считаю: они разорились подчистую и теперь вот вертятся волчком.
Эмиль Матух фыркнул, стараясь сдуть с губ мыльную пену, и сказал:
— Надо бы нам договориться и выгнать на пастбище весь наш скот, — и дело с концом.
Штенко кивнул, Марча перестала ощипывать петуха и пристально поглядела на мужа. Резеш молчал. Сунув руки в карманы, он подошел к калитке и выглянул на площадь.
На пыльную землю под орехами ложились тени. Стены домишек сияли свежей побелкой; женщины украшали костел, обкладывали лестницу хвоей. Оттуда, где устанавливали карусель, доносился стук топоров и голоса. Во дворах скрипели колодезные журавли. Где-то звякнула жестяная посуда, потом глухо стукнула деревянная кадка. Теплый ветерок разносил запах жареного мяса. Вечер этот уже был началом завтрашнего праздника.
Как будто бы ничего не изменилось, подумал Резеш. Все как обычно. Каждый год Трнавка точно так же готовилась к своему престольному празднику: кооператоры тоже побелили свои домишки; Канадец даже починил сломанный забор. Завтра утром все пойдут в костел на торжественную мессу и будут молиться, а под конец священник всех благословит…
Резеш почувствовал во рту горечь и сплюнул.
— Это что ж такое? Глядите, оба Копчика идут! — раздался за его спиной голос Пишты Гунара. — Должно быть, колхоз свой осматривали…
Уже давно перевалило за полдень, а Павел так и не видел еще Анну.
В остальном престольный праздник проходил как обычно.
В казарме, лежа на койке, Павел не раз думал об этом празднике. Он отчетливо представлял себе, как с утра площадь начнет заполняться гостями из соседних сел. Одни прикатят на бричках и повозках, другие придут целой процессией с хоругвями. Женщины и девушки будут идти, как всегда, босиком, неся в руках туфли. Потом у ручья ополоснут лицо, обмоют ноги, обуются и войдут в Трнавку чистыми и свежими, как майское утро. Костельные колокола будут долго раскачиваться, оглашая все окрест торжественным звоном, а после богослужения начнется толчея на праздничной ярмарке у палаток и лоточников, торгующих разными безделушками. Но самая большая толчея будет возле карусели и у тира, а потом, конечно, в корчме.
Он даже совершенно точно знал, какие будут кушанья на праздничном столе. Наваристый суп из домашней птицы с крупными блестками жира и тонкой нежной лапшой; потом вареное белое птичье мясо, картофельный салат и хрустящий шницель — обжаренное рубленое мясо, обильно сдобренное кореньями. А после гуляш с винным соусом и ломтями белого хлеба, картофель и кисловатые листы квашеной капусты, в которые завернуты мясной фарш и ломтики копченого сала, и все это полито сметанной подливкой с листочками разной зелени. Будут на столе тарелки с нежным зеленым луком, с красной редиской и маринованными огурцами, а между тарелками — стаканы с пивом и паленкой[6]