– Вы ее спасли из пожара?
– Я этого не говорил.
Джек присел на корточки перед скульптурой.
– Вы сказали, это подарок?
Томми вышел в прихожую, молясь, чтобы Джек последовал за ним. Теперь у него выступил на губе и на лбу предательский пот. О чем он думал, когда пускал этого мужика в дом?
– Я сейчас наберу для вас Стефани, – сказал Томми.
Повреждение статуи не давало Джеку покоя; что-то в нем казалось важным. Он ощутил знакомое покалывание в пальцах и затылке, этому ощущению он научился доверять, когда бродил по блошиным рынкам, распродажам имущества и антикварным салонам, тихое тик-тик-тик, которое предупреждало его, что он, возможно, нашел что-то ценное среди кучи хлама. Томми в прихожей стоял, поднеся трубку к уху. Джек ушел из его поля зрения и украдкой быстро снял отливку телефоном.
– Не отвечает! – крикнул Томми. – Я им скажу, что вы заходили. Если я больше ничем не могу вам помочь…
– Ничем, – сказал Джек, выходя в прихожую; теперь ему не терпелось добраться домой и кое-кому позвонить. – Вы мне очень помогли.
Томми открыл дверь. Джек быстро помахал собаке, стоявшей на страже рядом с Томми. Собака пошла следом за Джеком, когда он зашагал по короткой дорожке и открыл калитку. Едва калитка лязгнула у него за спиной, Джек обернулся и слегка поклонился, намекая на единственную песню Синатры, которую смог вспомнить.
– Увидимся[28], Фрэнк, – сказал он, отчего собака зарычала, прыгнула, бешено залаяла Джеку в спину и не смолкала, пока он совсем не скрылся из виду.
Глава одиннадцатая
Первые несколько недель после того, как у него оказался «Поцелуй», Томми ликовал. Он поверить не мог, как легко его оказалось добыть (так он это про себя называл, когда вынужден был подыскать глагол для своих действий: добыть). Скульптура появилась в последний день его работы на развалинах Всемирного торгового центра, в начале апреля 2002 года. К тому времени Томми работал на развалинах семь месяцев подряд, с ночи двенадцатого сентября. Как бывшего пожарного (его как-то подвела спина – и с тех пор подводила уже много лет) его одним из первых допустили к спасательной операции и разбору завалов. Кашель, появившийся неделе на шестой, становился все хуже, и его дочь Мэгги на стенку лезла из-за того, что он каждый день туда ходит.
– Ма бы этого не позволила. Она бы хотела, чтобы ты себя поберег, ради меня и сестер, ради своих внуков, – говорила она, накладывая ему все больше и больше еды.
Она в последние семь месяцев пристрастилась всех кормить (всех, кроме себя) с тревожащим рвением. Готовила целыми днями, забивала морозилку поддонами с лазаньей и энчиладос, контейнерами с чили и домашним супом, семья столько в жизни не смогла бы съесть. Руки ее не знали покоя. Если она не готовила, то чистила кастрюлю, или полировала столовые приборы, или истово протирала столешницы, словно вымывала цингу с опасно загрязненного корабля. Между бровями у нее появилась непроходящая складка. Три месяца назад она родила Томми первого внука и уже сбросила вес, набранный за время беременности, а потом и еще; кожа у нее на челюсти непривычно обвисла. Ее красивые карие глаза, такие внимательные и живые, теперь часто слезились, были налиты кровью и растеряны.
– Ты себя в могилу загонишь, – говорила Мэгги отцу.
– Выбирала бы ты слова, – отвечал Томми, стараясь говорить легко, без желчи.
– Ты знаешь, о чем я, пап.
Томми знал. Он каждый день приходил на развалины, потому что это и была могила – его жены, во всяком случае, ничего более похожего на могилу у нее никогда не будет. Ронни была офис-менеджером в финансовой компании на девяносто пятом этаже северной башни Всемирного торгового центра. Перед тем как в то утро в башни врезались самолеты, Томми и Ронни пересеклись в переходе между зданиями, как бывало много раз, когда Томми шел домой после ночной смены в охране, а Ронни приходила на работу. В тот вторник у нее должен был быть выходной, но она решила прийти, чтобы помочь боссу разобрать залежи заявок.
– Я на будущей неделе возьму дополнительный выходной, – сказала она Томми. – От него будет больше радости, если разделаться с работой.
Они поцеловались в вестибюле, поговорили о том, что будет на обед.
– Посудомойку загрузи, – сказала она, слегка сжав его руку пониже локтя.
– Вас понял, – сказал он.
Она улыбнулась и закатила глаза; они оба знали, что он забудет. Он устал после ночной смены, но не настолько, чтобы не заметить ее короткую юбку, то, какой высокой и классной выглядела ее задница под центральным швом на серой шерсти, какие у нее подтянутые и красивые ноги после трех дочерей, одна из которых должна была вскоре родить.
В мучительные часы, дни и недели, отсчет которых пошел с того утра, он снова и снова думал об одном: Ронни широким твердым шагом уходит в ярком утреннем солнце; эти ноги могли бы принести ее в безопасное место; надо было ее остановить. Он помнил, какие на ней в тот день были туфли: красные лаковые с вырезом под пальцы. Она всегда надевала кроссовки, пока добиралась от дома в Рокэуэйз, но в зале ожидания останавливалась, чтобы переобуться в каблуки. Для нее такие вещи были важны.
– Внешность имеет значение, – говорила она детям. – Если хотите, чтобы люди судили о вас по содержанию, не отвлекайте их формой.
Он следил за ней взглядом в то утро, пока она шла к лифтам. Он всегда будет благодарен хотя бы за это, за то, что остановился полюбоваться, как она чуть покачивает бедрами, посмотреть, как прокатывает карточку пропуска, нажимает кнопку лифта, одергивает подол юбки. Как у него смягчилось сердце, когда он подумал, какая офигенная она женщина и как повезло, что она принадлежит ему.
– Мама бы не одобрила, что ты туда ходишь каждый день, – повторяла ему Мэгги месяц за месяцем. – Она бы не одобрила, что ты собой рискуешь.
Томми было наплевать, что могла бы подумать Ронни о том, что он целыми днями разбирает завалы, но тревога на лице дочери его подкосила. Ее муж недавно отвел его в сторонку, чтобы рассказать, как по-прежнему плохо она спит, как часто ей снятся кошмары, как она плачет. Как скорбь переродилась из тоски по матери в тревогу за здоровье отца, в липкую уверенность, что он использует развалины, чтобы медленно себя убивать, и что он не доживет до рождения первого внука. Мэгги все время спрашивала Томми, будет ли он помогать с ребенком, чтобы она могла вернуться на неполный рабочий день. Он знал, что эта просьба – просто способ попытаться заставить его уйти с развалин. Всего за пару недель до окончания расчистки он решил написать рапорт и помочь с внуком, чтобы Мэгги и ее сестры немножко успокоились. Они это заслужили.
Томми провел все последнее утро на работе, обходя площадку и пожимая руки тем, с кем работал бок о бок на двенадцатичасовых сменах, по шесть дней в неделю, несколько месяцев. Скоро они все разойдутся отсюда, эта небывалая, противоречивая семья пожарных, сварщиков, электриков, монтажников, полицейских и врачей. Они провели несколько месяцев, разбирая развалины зданий, и пришло время им всем вернуться к своим жизням, в том числе и Томми, что бы это ни значило, какая бы жизнь ни ждала по ту, невообразимую, сторону завалов. Томми взял грабли и пошел на обычный пост, все еще веря, что сегодня, в последний свой день, как раз и может статься, найдет что-нибудь, принадлежавшее Ронни.
Желание было глупое, неисполнимое – но он не мог от него отделаться. Каждое утро, переходя мост Джила Ходжеса и направляясь по Белт-Паркуэй в Нижний Манхэттен, Томми представлял, как, просеивая обломки, наткнется на какую-то ее вещь – что угодно: ее очки для чтения в кожаном футляре цвета фуксии, ее ключи от дома на брелоке с Кейп-Кода, который она таскала много лет, одну из тех красных туфель.
В худшие дни он злился на Ронни, злился, что она не подала ему знак, какой-нибудь маленький предмет, чтобы ободрить. Он знал, что это всего лишь одна из многих иррациональных мыслей, которые он передумал за последние месяцы. Много недель он был уверен, что найдет ее, все еще живую, погребенную под обломками, грязную, уставшую, покрытую вездесущей серой пылью; она поднимет на него глаза, протянет руку и скажет: «А ты не спешил, да, О’Тул?»
С первых мучительных секунд, когда увидел катастрофу по телевизору, еще даже до того, как рухнули башни, он знал, что у нее ни малейшего шанса. И все-таки первые несколько недель он как одержимый копал там, где, по его прикидкам, она могла находиться. А потом несколько выбивавших из колеи недель ему нестерпимо хотелось попробовать пепел, сунуть его в рот. Единственное, что его останавливало, это страх, что кто-нибудь увидит, его отошлют в палатку к психологам и не позволят вернуться. В конце концов он добился назначения на ближайшую к северной башне площадку, различие глупое, потому что никакой логики в том, как обломки падали к его ногам, не было; но это его все равно обнадежило. Он проводил дни с садовыми граблями в руках, рыхля все в поисках артефактов. Желание придало ему наблюдательности. Он находил множество предметов. Больше бумажников и очков, чем мог сосчитать, выцветших игрушечных зверей, ключи, рюкзаки, обувь; он следил за тем, чтобы все подписали и упаковали, надеясь, что от этого станет легче какой-то другой семье, пусть ненамного.
Но от одной мысли он отделаться не мог: он найдет что-то, принадлежавшее ей, и, пока он копался в развалинах, это было возможно – это случалось, просто не с ним. Сальваторе Мартин, работавший раньше на «Скорой» и семь дней в неделю отрабатывавший смену с 5.30, как-то пронизывающе холодным зимним днем прошелся граблями по куче спутанных кабелей и грязи, и на него уставилась фотография его сына, Сэла-младшего, с ламинированного пропуска компании, слегка обгоревшего по краям, но фотография была нетронута. Сэл уволился на следующей неделе, и все думали, что пластиковая карточка его доконала, это было слишком. Томми знал правду. Сэл нашел то, что искал – подтверждение, талисман, – и теперь мог уйти.