– Не шевелись, – сказал фотограф, встал на стул в изножье кровати и сфотографировал ее сверху, лежащую с руками вдоль тела, сонную и откровенно соблазнительную (она немножко флиртовала с фотографом, но не со всем же миром).
Над фотографией смеялись на разных медийных сайтах, о ней писали больше, чем о чем-либо, сказанном Беа в статье. Она все еще злилась из-за этой глупой фотографии, которая в любом другом, не рабочем, контексте ей бы очень даже понравилась.
– Я бы выбрала другую, – сказала она, стараясь, чтобы в этом звучало пренебрежение, а не попытка защититься.
– Да почему? – Так настолько пристально на нее смотрел, что она попятилась. – Желтое платье, зонтик, эти висящие утки. Мне показалось, блестящий снимок. Сильный.
– А, – с облегчением сказала Беа. – Эта фотография мне тоже нравится.
– Я не знал, что есть другие, – ответил он. – Надо будет поискать.
– Эта лучшая.
Она чувствовала, как у нее загораются лицо и шея, и попыталась отойти. Он так неотрывно смотрел. От этого кружилась голова.
– Побудьте со мной. – Он положил руку ей на запястье, и все ее существо озарилось. – Здесь все такие скучные. Останьтесь, расскажите мне что-нибудь интересное.
Она пришла к нему на занятия на следующей неделе и ходила каждую неделю до конца года. Она была хорошей студенткой, серьезной и усердной, тихой и без претензий. Великим поэтом она не была, но Стефани оказалась права; было интересно заниматься чем-то новым, чем-то без определенного результата или давящей необходимости показать себя.
Беа дождалась, пока перестанет быть студенткой Такера, прежде чем начать с ним спать. Он счел, что она этого избегает, потому что он почти на двадцать лет старше, женат и у него взрослые дети, но дело было не в этом. Беа просто не хотела заниматься сексом с преподавателем, не хотела, чтобы их история началась с этого, а к тому времени – когда то, что они будут вместе, стало вопросом «когда», а не «если» – им обоим было уже ясно, что история у них будет.
По крайней мере, таков был сюжет, сплетенный ею для Такера; и отчасти этот сюжет был правдой, но правдой было и кое-что другое: ей нравилась власть, которую ей давало его желание. Она не могла выдать нечто значительное – написать роман, – и это заставляло ее чувствовать себя такой самозванкой, так ее пугало, что его желание стало бальзамом. Ей нравилась тайна вокруг того, чем они, безусловно, собирались заняться. Поначалу она с ним немилосердно флиртовала. Просила о частных консультациях и одевалась на них так, словно собиралась раздеться, хотя знала, что этого не будет. Она носила его влечение с собой, как заколдованную монету в кармане, которую могла потратить, как только решит, что готова.
Вскоре после того, как у них начался роман, он снял квартиру в Верхнем Вест-Сайде, чтобы у них было место побыть вдвоем – и не в кишевшей тараканами студии, которую она снимала в Нижнем Ист-Сайде, в доме, в холле которого время от времени вырубался какой-нибудь наркоман. Он бы ушел от жены – дети выросли, жена большую часть года преподавала в Дублине, – но Беа нравилось, как все сложилось. Ей нужно было уединение.
Когда она собирала прошедшие годы в логические последовательности, земля не так уходила из-под ног. Вышел сборник новелл, потом год в Севилье, попытка (и провал) написать то, что она называла своим bildungsroman[35]. Год после Севильи, когда она вернулась в Нью-Йорк, принимала все приглашения – чтения, конференции, интервью, круглые столы – и познакомилась с Таком. Следующий год, когда Так заставлял ее отказываться от всех приглашений, потому что она писала (наконец-то!), и следующие два года (все еще писала), когда приглашать перестали. Год, когда она отложила то, что начала называть «духовным взрослением», и стала работать на Пола Андервуда, потому что давно потратила аванс. Год, когда отбросила это и вернулась к bildungsroman’у. Удар у Такера и его последствия – два года, когда она за ним ухаживала, любила его и не писала. Его смерть и год, который она прожила, сломленная горем, в попытках все-таки спасти роман (ставший теперь сочетанием первого и второго, не-очень-духовной громоздкой катастрофой взросления). Прошлый год, когда она отказалась от романа навсегда. Одиннадцать лет жизни, разбитого сердца, работы и неудавшихся абзацев – если разложить их вот так, все казалось не таким необъяснимым, но что она делала каждый день? Как столько лет, состоявших из стольких дней, ушли, не оставив ничего, что можно было бы предъявить, кроме работы в «Пейпер Файберз»? Ни солидной зарплаты. Ни детей. Ни пары. У нее даже паршивой домашней зверушки не было.
Когда умер Такер, она собралась освободить квартиру. То был единственный раз, когда она попросила Франси о досрочной выплате из «Гнезда», единственный раз в ее жизни, когда она вообще подумала о «Гнезде». Она остолбенела, когда ей позвонил юрист Такера и сказал, что квартира теперь ее. Чистое владение, без ипотеки. Так о ней побеспокоился; он с презрительным сомнением относился к неясной юридической и финансовой структуре «Гнезда».
– Если тебе и в самом деле причитается траст, должны быть какие-то финансовые бумаги, какой-то душеприказчик помимо твоей рехнутой мамаши, кто-то, кто защищал бы твои интересы.
Она смеялась над Такером.
– Ты не понимаешь, о ком говоришь. Так устроена моя семья.
Что ж, он оказался куда прозорливее, чем она могла вообразить. Но благодаря ему ее не волновало, как и когда Лео вернет ей деньги. Квартира была ее гнездом, в прямом и переносном смысле. Она могла остаться здесь навсегда и прожить на небольшой доход. Могла ее продать, переехать в какое-нибудь жилье подешевле и спокойно жить много лет. Ее семья не знала, что квартира принадлежит ей; это никого не касалось.
Беа не задумывалась о сумме, завещанной ей Такером, – почти точь-в-точь равной части аванса, которую ей в итоге пришлось вернуть издателю. Она предпочитала считать это тревожным, но счастливым совпадением, а не тем, что знала в глубине души: Такер видел в ней что-то, что она сама признать не могла.
В сегодняшнем сне Такер пытался сказать нечто важное. Он яростно царапал что-то рабочей рукой на клочке бумаги, а Беа не могла разобрать слова, открыть глаза и сосредоточиться. Она не впервые задумалась о том, как бы ему пришлась ее новая работа. Ей казалось, он бы одобрил.
Она встала и начала наводить порядок на столе: стопки блокнотов, россыпь перьевых ручек и два пузырька чернил; мотки мериносовой шерсти и ручное веретено. Беа хотела связать варежки для близняшек Мелоди, у нее была пара мыслей о том, какой выбрать узор. Она взяла пластиковый пакетик с травой и листы для самокруток. На мгновение задумалась, не притвориться ли, что сегодня все еще воскресенье, не накуриться и не провязать ли весь день. Можно было позвонить на работу и сказаться больной; Полу было все равно. Но нельзя. Она так не делает.
Наконец-то включилась батарея. Беа взяла со стола «Избранное» Эдны Сент-Винсент Миллей[36]; эту книгу она читала с тех пор, как однажды проснулась, думая о Таке и стихах, которые он любил. Пальцы у нее так окостенели, что она уронила все 758 страниц, и книга приземлилась на неровный деревянный пол со стуком и здоровым эхом. Беа не успела даже собраться с силами, как сосед снизу принялся стучать в пол шваброй. Он, наверное, носит швабру с собой по квартире, подумала Беа. Наверное, спит с этой чертовой шваброй. Он вообще спит? Или просто сидит наготове, сжимая свою швабру, ждет, когда Беа нарушит его звуковые границы?
– Виновата, Гарри, – прокричала она в батарею.
Виноватой она себя не чувствовала. Она не любила Гарри, семидесяти-с-чем-то-летнего вдовца, который всегда жил этажом ниже. За годы она выяснила, что его легко утихомирить постоянным потоком устных извинений. Чем меньше внимания она обращала на его стук, тем чаще он лупил шваброй в потолок. Он стучал, когда она роняла яблоко, когда проходила два шага в сапогах на наборных каблуках. Гарри был неприятным, но она понимала, что он одинок, что этот их ритуал его утешает, связывает шумы ее жизни с его тишиной и что, даже если связывала их только неустанная жалоба и извинение, это взаимодействие по требованию его успокаивало.
Но все-таки: когда он немножко оглохнет? Разве он не слишком дряхлый, чтобы жить одному? Иногда она фантазировала о том, что Гарри умрет и его семья предложит ей его квартиру по хорошей цене, ниже рыночной стоимости. Его сыну она нравилась; он иногда звонил, чтобы удостовериться, что у Гарри все хорошо. Он жил в Чикаго и приезжал не так часто, как следовало бы. Если она получит квартиру Гарри, то сделает проем в полу и поставит простую винтовую лестницу, как в квартире D, дальше по коридору. у нее будет два уровня, и переезжать больше не придется никогда. Будет настоящий кабинет с настоящей библиотекой. Комната для гостей.
Конечно, даже с учетом какой-нибудь неимоверной скидки для своих она сейчас была не в том положении, чтобы что-то покупать, – без «Гнезда». Вспомнив о «Гнезде», она задумалась о своих новых страницах (они были хороши!), а потом о Лео, и это привело ее обратно к сну о Такере, и тогда она закурила косячок. Она гадала, заедет ли Лео сегодня в редакцию. Может, пригласить его на обед и рискнуть. Она представила, как протягивает ему свою новую работу, как он читает и принимает все с воодушевлением и волнением, как говорит: я знал, что в тебе это есть!
Когда-то он был самым большим ее поклонником. Он за ней приглядывал. Она вспомнила, как в тот год, когда она пошла в старшую школу, а Лео был в выпускном классе, позволила Коннору Беллингему делать с собой всякое на заднем сиденье его машины на школьной парковке после собрания редакции литературного журнала; Лео был редактором, а она помогала. Пока они с Коннором обнимались, она чувствовала одновременно и восторг, и разочарование. Восторг, потому что она заглядывалась на Коннора уже несколько недель. Он был не просто красив и популярен, не просто президент класса: он подал в журнал обалденный рассказ, и она не могла перестать думать о нем, о Конноре, о последней фразе рассказа: «Злой, наполовину влюбленный, терзаемый сожалением, я отвернулся». А разочарование – потому что он отказывался говорить о писательстве. Она этого не понимала. Не понимала и того, как кто-то, казавшийся, честно говоря, слегка туповатым, мог написать что-то настолько трогательное.