По улице движется какая-то процессия. Стелла смотрит на нее и шепчет:
– Ой! Уступи дорогу!
– Что? Почему?
– Потому что это вежливо, – отвечает она и берет меня за руку.
Ее пальцы скользят по моей ладони. Это наше первое телесное соприкосновение. Ну, то есть не первое, скорее всего, потому что она натягивала мешок мне на голову. Но это первое настоящее прикосновение, соприкосновение личностей, молчаливое разрешение, обусловленное общественным договором. Она тянет меня за рукав, чтобы быстрее увести с дороги, отодвигает бедром. Это происходит невинно и спонтанно, как между старыми друзьями, но на самом деле – совсем иначе. Меня словно подключили к электросети после целого века жизни на батарее. Я живой, по-настоящему живой. Я вижу в цвете, слышу объемный квадрофонный звук. У меня перехватывает дыхание. Я ее чувствую. Я знаю ее вес и равновесие, уклад ее мышц и костей. Я чувствую ее пальцы на своем запястье, изгиб ее тела там, где оно прижимает меня к каменной стене, ритм ее сердца. Бедро Стеллы, которое я когда-то целовал, двигается так же, как у Стеллы, неповторимой подписью одного человека, которую могут опознать лишь партнеры по танцам и любовники.
Иллюзия. Самообман. Не может она быть такой же.
Но она такая же. Я ее чувствую, и она у меня в голове и в сердце.
Она тоже чувствует – то же потрясение от контакта. Невозможно. Ее ведь там не было. У нее не может быть того понимания меня, она не знает мою историю, ее не было там, если только она в буквальном смысле не перерожденная Стелла.
А почему нет? Почему нет, если богини плавают по фондовым рынкам и могут сожрать экономику целой страны? Если я заключил союз с древним божеством, принес в жертву время и деньги, а в награду получил их же? Почему нет?
Она медленно поворачивает голову, боится увидеть что-то. И видит сопереживание. Зеркальное недоумение.
Желание. Обман. Отчаяние. Божественное вмешательство.
Божественное безумие.
Сейчас, вот-вот я ее поцелую, или она меня.
Она наклоняется вперед – лишь чуть-чуть, ее рот приоткрывается ровно настолько, чтобы я увидел кончик языка, а потом она берет себя в руки и делает шаг в сторону.
Это самое сложное физическое движение, какое я видел в жизни. Ее тело слегка выворачивается, бедра уже обращены внутрь, так что, когда она наклоняется, желая восстановить равновесие, на миг прижимается всем телом ко мне. От бедра до плеча обнимает меня слева; соприкосновение лишь на долю секунды дольше, чем необходимо, чуть более явное давление пахом и грудью. Сначала отодвигается верхняя часть тела, и последний импульс переходит от ее бедра к моему. Даже пахнет она правильно – это запах Стелльности.
И вот она уже опять на своей, отдельной орбите, в своем собственном личном космосе.
– Паломники, – говорит она.
Что?
Это слово – шум, не смысл, потому что нет контекста, кроме нее. Потом тоннельный эффект ослабевает, и я вспоминаю об окружающем мире.
– А, да.
Ага, ничего не произошло, тра-ля-ля. Как в прежние годы, когда мы оба были детьми: веди себя естественно, делай серьезный вид, руки держи на столе.
Интересно, кому мы врем. Самим себе и друг другу? Или за нами следят в этой идеальной деревне? Следят за мной, за моей реакцией и за тем, как продвигается соблазнение? Как совершается ее переход? Если у нее ничего не получится, у них есть еще одна Стелла наготове?
Она на их стороне или моей? Стелла была бы за меня. Но она не может быть Стеллой, если только она не за них. Значит, и мне нужно быть за них? Мегалос так думает. Всё по кругу, и по новой.
– Паломники, – повторяет она, привлекая мое внимание.
Она показывает пальцем, и я вижу, как к нам приближается человеческая сороконожка; медленно, но уверенно ползет по противоположной стороне каменной галереи. Когда она подбирается ближе, оказывается лишь старухой, ползущей в голове шеренги сосредоточенных паломников, которые завершают странствие. За ней – мужчина средних лет, за ним – дети, которым трудно угнаться за взрослыми.
Беззубая старуха минует меня, выражение ее лица вполне мирное. Она напоминает мне патриарха – если он, конечно, еще патриарх.
Ничего более изуверского я в жизни не видел.
Сороконожка изгибается, ползет дальше.
– Эти люди так истовы, – говорит Стелла, – потому что видят божественное незамутненным оком. Нет нужды в вере, когда есть уверенность.
– А ты?
Смотрит в глаза.
– Мой путь сложнее.
Через небольшую арку мы выходим на открытое пространство.
Эти люди – не первое повторение самих себя и не последнее. Они не этот человек, а пространство, которое он занимает на картине.
Мы идем по извилистым улицам деревни. Не по городу, а по карте, физическому пространству, которое существует, чтобы наметить отличия между портретами, написанными в живых людях. Белый кирпич, розовый кирпич, цветы в ящиках у окон, голубое южное небо: все это символы на карте, и они ничего не значат без ключа к шифру.
На ходу Стелла все сильнее становится Стеллой. Чем больше времени я провожу с ней, чем больше узнаю ее, тем меньше помню, чем она отличается от прежней Стеллы. Это узнавание исправляет мою память, вписывает себя в прошлое, редактирует воспоминания. На ходу мы обмениваемся мгновениями, которые переживали прежде – или теми, которые я теперь помню, хотя, может, еще три дня назад ничего подобного не помнил.
Пока мы карабкаемся на холм напротив гавани, вдыхая запах влажной земли и эвкалиптов, она очень серьезна. Помню, однажды, когда мы писали статью, Стелла составила расписание, распределив время между математикой, едой, сном и сексом. К последнему она относилась крайне жестко, поскольку вычленила его как область, в которой мы теряем математический темп. Нужно ли говорить, что ничего не вышло: когда я, покорившись ее решению, предложил выбраться из постели, она потянулась к расписанию, которое сама же повесила на стену, – и это было одно из самых прекрасных зрелищ, какие я видел в жизни, когда ее обнаженное тело слилось в идеальную дугу, от колен до кончиков пальцев, – сорвала его и разорвала на кусочки, которые затем подбросила в воздух. И, прежде чем бумажный снег осыпался, она уселась на меня сверху, и в тот день мы уже никакой математикой не занимались.
Я начал думать о ней, как о том человеке. Все сложнее и сложнее вспоминать промежуток, день, когда она умерла без меня. Она ведь жива.
Что, если Мегалос случайно открыл нечто, чего сам не понимает? Вдруг он ошибается во всем, кроме этого, и Стеллу просто принесло сюда сквозь время? Может, Стелла, которую я знал, была лишь прошлым отражением этой, тенью, которая должна была умереть, чтобы полностью реализоваться в следующем состоянии? Или вселенная просто пересоздала ее идеально, как больцмановский мозг; эту женщину, рожденную из неимоверно маловероятной случайности. Теоретически такое возможно. В любой момент кипящая вода, вылитая на руку, может ее охладить. Этого, конечно, не происходит, как нельзя выигрывать в лотерею еженедельно в течение года. Это может происходить все время, а мы и не замечаем: глубокий космос, вероятно, битком набит стихийными творениями, людьми, которые существуют лишь миг удивительной ледяной агонии, когда Джеймс, Калиль, Сара или Мариам возникают в бесконечной межзвездной пустоте и, ошибочно помня жизнь, умирают в ужасе и замешательстве. «Я ведь только что продукты покупала в Глифаде!» Но это неправда. Они никогда не бывали в Глифаде.
Может, никогда прежде не было Стеллы, и эта – первая, а та, которую я помню, – лишь призрак. Может, где-то всегда есть Стелла, и нужно только ее найти, чтобы она оказалась рядом, все та же и так же влюбленная в тебя.
Когда начинаешь подгонять теорию под вывод, ты уже обосрался. Нужно исходить из фактов, искать реальность, а вот с ней я и теряю контакт, терял с того самого дня, когда ко мне в голову забралась богиня-акула, потом обвалившая фондовый рынок.
Как вышло, что я легко верю в божественную языческую акулу у себя в голове, способную пожирать компании из Топ-500, а предложение Мегалоса меня тревожит? Черт, если я хочу вернуть Стеллу, зачем мне посредник? Можно пойти прямо к акуле.
«Хочешь, чтобы я на тебя работал? Вот моя цена. Дай мне Стеллу».
Но, может, в этом суть. Может, она мне и дает Стеллу, а Николай Мегалос существует лишь для того, чтобы доставить ее мне.
«Стеллу и телефон. Я хочу телефон».
На узкой улочке передо мной она нетерпеливо говорит:
– У тебя есть вопрос. Задавай.
«Ты – она?»
– Ты меня любишь?
Она беззаботно смеется:
– Не этот, Константин. На него я отвечу позже.
Она отводит глаза:
– Спроси у меня что-нибудь сложное.
Я сам не знаю, откуда берутся эти слова:
– Что такое Чертог Исиды?
Честное слово, где-то я о нем слышал.
– Это место, которое матерь-богиня вынесла из смертного мира, утроба мира нового. Возможно, один из Пентемихов, пяти тайных укрытий богов, или все они – один Чертог, увиденный с разных углов. Он – надежда и вневременность. Святейший из храмов и самый таинственный.
Следующий вопрос вылетает прежде, чем я успеваю захлопнуть рот, потому что вдруг подозреваю, что она может знать ответ:
– Что со мной происходит?
Меж двух домов, возле которых вывесили ковры для проветривания, она указывает на одну дверь. Кладет руку на деревянную створку, затем пожимает плечами и отступает.
– Ты – обетование нашего грядущего рассвета.
Я не понимаю, что это значит. Стелла смеется, касается рукой моего лба, как всегда это делала, когда ее разум находил решение, до которого не додумался мой. Я этого не сказал? Стелла намного, намного умнее меня.
Была.
Те же прохладные пальцы, уверенные, знающие. Большой – у виска, чуть-чуть нажимает. Прежняя Стелла поцеловала бы меня. Новая еще осторожна. Она колеблется, затем отступает, и в этом пропуске – холодная пустота, призрачное касание упущенной близости. Она объясняет: