Гномон — страница 124 из 130

Нет. Всё на месте.

Если бы у меня был телефон, можно было бы экраном посветить.

Черт, может, тут даже связь есть.

Я кричу, зову Стеллу. Я не знаю ее имени, но мы уже прошли данный этап. Все равно тут вряд ли есть кто-то еще.

Она не отвечает. Я встаю на четвереньки и ползу, ищу ее, ищу хоть что-то. Может, это все-таки ад. Руки скользят по полу, но я не останавливаюсь. Стелла. Стелла. Стелла.

Я ударяюсь головой о ящик. Здоровый, как гроб.

Кажется, я плачу, но тут больше ничего нет. Только я и ящик. Откуда мне знать?

Я чувствую прикосновение губ ко лбу: неожиданное благословение во тьме.

Но это не ее губы.

* * *

Я просыпаюсь в залитом солнечным светом доме убитого Сципиона и сразу слышу запах легионного кофе. Добрый тессерарий Гней трясет меня за плечо, на его лице тревога. Господи боже, он меня все время будит к следующей катастрофе или неприятности. Хоть раз мог бы разбудить более жизнерадостным способом.

– Мудрая, – тихо и напряженно шепчет Гней, – к тебе пришел епископ Августин.

Ой.

Из всех катастроф и неприятностей я, наверное, предпочла бы… не эту.

Ладно, но я не приму его в постели.

В смысле, не буду его принимать в нижнем белье.

Ох, черт. Черт бы это все побрал.

Я хотела сказать, что не буду встречаться со своим бывшим любовником ни в одном контексте, который можно было бы принять за близкий. Я не буду той женщиной, которую он выгнал. Я теперь я, своя собственная и цельная, и я буду собой. Мое имя – Афинаида Карфагенская, когда-то я писала поддельный свиток и любила до беспамятства, но теперь я пророчица и святая вещунья, мать мертвого сына, собеседница ангелов и демонов. Он мне ровня. Это его, разумеется, выбесит, но заинтригует и привлечет внимание, поэтому наш разговор пройдет лучше.

Вот-вот это я имела в виду.

Я встаю, одеваюсь, и мы встречаемся в зале.

* * *

Люди, не видевшие Августина, считают, что он худой и горбоносый. Воображают его кем-то вроде Юлиана Отступника: огромный нос, острые ключицы, запавшие глаза. Если ему даруют бороду, то длинную, густую и узкую, чтобы можно было поглаживать в раздумье. Представляют себе благообразного грифа-теолога, ноздреватого и труповидного, но исполненного внутреннего света. Однако Августин родился в Тагасте, а его мать была из народа разбойников, уважаемых, тех, которые настолько преуспели, что стали правителями. Они охотятся без коней и каждую неделю устраивают рукопашные бои на городской площади, и нет среди них такого, кто не смог бы поднять на плечи мертвую газель и отнести домой. Борода у епископа черная и коротко подстрижена. Наверняка в ней теперь пробилась седина. Но руки по-прежнему те, что поднимали меня и прижимали к бедрам, руки, которые пришлись бы впору морскому разбойнику. Представьте меня – худенькую, очень женственную, и я его осаживаю. Он дважды обращается ко мне по старому имени, и я дважды его поправляю. Он пытается мне сказать, что он – мой отец в Церкви. Я напоминаю ему, что каковы бы ни были наши теперешние отношения, «отец» – неподходящее слово.

Мы говорим на повышенных тонах. Я поднимаю палец к небу, чтобы подчеркнуть свои слова, – и земля вздрагивает, чуть-чуть, будто в ответ.

Так-то.

Потом мы сидим друг напротив друга за столом, с яйцами и сухарями.

– Ты не изменилась, – говорит наконец Августин.

Я фыркаю:

– Я стала старше, мудрее и отрастила толстые щечки. А ты выглядишь как… епископ.

– Да.

– Наверное, это неизбежно.

– Поверить не могу, что ты за это делаешь.

– Что?

– Трансмутацию. Ты разорвешь на части Церковь и всё, что мы знаем.

– Возможно, со временем. Возможно, Церковь неправдива. Несправедлива. Даже грешна.

– Я этого не принимаю.

– Я не просила тебя это принимать.

– Я могу тебя остановить.

– Не думаю.

Долгое молчание. Мы смотрим друг на друга.

Молчание затягивается. Где он этому научился? Мой Августин терпеть не мог пауз в эмоционально насыщенной ситуации. Он бы лез на стену, превентивно оправдывался и отрицал, а потом – к делам насущным: нет времени на человеческие чувства, Бог требует.

С другой стороны, может, эта ситуация для него эмоционально не насыщена. Да что там, для меня, кажется, тоже.

– Прости, – наконец говорит он.

– Что?

– Прости. Меня. За все, что я сделал.

Прямое извинение, бесстрастное. Опасный огонь у меня в животе.

– За то, что соблазнил меня?

Выставив из дома, он представил меня жертвой, словно не я была хищником, а он добычей во время нашей первой встречи. Меня это ужасно взбесило.

Но этот, новый, улучшенный Августин лишь смеется:

– Видит Бог, нет! Я – не самый способный ученик, когда речь заходит о делах сердечных, но все же учусь. Нет. За нашу любовь: за физическое наслаждение друг другом и за наше единение. За нашего сына я не прошу прощения и сожалею, что когда-то просил. Но за его смерть, которую не смог предотвратить, и за то, как я себя тогда повел, как обошелся с тобой, обретя веру, – за это прошу прощения. Я не надеюсь его получить, но искренне желаю обрести со временем.

Так-так. Уже впору поверить в чудеса. Вот он, Аврелий Августин, одновременно священник и мужчина, которого я любила, в одном теле. Куда-то пропал бичующийся грешник и возник умиротворенный вероучитель, принявший свою жизнь и будущее: человек, способный сдвинуть горы.

И опять непривычная тишина. Я понимаю, что теперь мой черед ее нарушить:

– Спасибо. Олух.

Его брови взлетают. Немногие так обращаются к епископу Гиппонскому.

– Теперь, – говорит он, – ты расскажешь мне об этом? Если тебе хватит сил.

Расскажу, конечно, но сперва должна кое-что сделать. Я наклоняюсь через стол и легонько целую его в лоб с благословением, и чувствую, будто у меня внутри развязался узел, о котором я и не знала раньше. Злоба, прибереженная на черный день, которой я на самом деле никогда не хотела. Я ее отпускаю.

Benedicte, Августин. Дурачина ты.

Будто сбросила с плеч тяжелый мешок. Мускулы в груди открылись, расслабились – свобода. Я задерживаю дыхание от этого чувства, и его запах держится у меня в носу и во рту.

Неправильный запах, а с ним приходит звук дверей.

Я отталкиваю его и обнаруживаю грека, плачущего в темной пещере.

* * *

Побег из Алем-Бекани был первым святым мгновением моей жизни. Я видел нечто более реальное, чем полотняные простыни отеля в Тунисе, где очнулся. Меня мучила невыносимая жажда, все тело болело и воняло, но, прежде всего, было ужасно холодно, потому что я привык к печной жаре своей камеры.

Это был дорогой отель. Белые полотенца лежали на оттоманке в изножье кровати, а комнату наполнял солнечный свет, который я уже не надеялся увидеть. Я не был безумен, сам дивился и не верил в свой побег. Я видел мир ясно и четко. Я выпил целый кувшин воды, который стоял у кровати, – к счастью, небольшой, поэтому сумел подавить рвотные позывы. На маленьком кофейном столике меня ждал ломоть хлеба, фрукты и сыр. Я ел как птица, крошечными кусочками, а потом сел и снова принялся за еду, все утро только и думал, что о вкусе Оссо-Ирати, яблок и несоленого итальянского теста. Затем я помылся в прохладной воде и оделся – моя одежда лежала в соседней комнате. Я понятия не имел, как за все это расплачусь, пока не обнаружил – к своему изумлению – браслет из золотых монет, который лежал рядом с манжетой рубашки; толстых южноафриканских монет, и как бы я ни ненавидел в те дни эту страну, не стал вертеть носом.

Там, в отеле «Гран-форум», под призывы муэдзина с мечети аз-Зайтуна для меня свершилось не перерождение и не возрождение, а странствие прочь от собственной смерти. Думаю, так я и воспринимал все хорошее, что со мной происходило с тех пор, – не как благословенный подарок, но разрушение горестей, будто их в мире ограниченное количество, а значит, их можно смыть усилиями и надеждой.

Теперь, когда мы выходим из потайной комнаты в огонь – а я почти несу детей в дрожащих руках, потому что если не я, то кто? – я смотрю вперед и вижу измученного черного юношу на коленях. Он тянется ко мне, и я чувствую вонь Алем-Бекани, убийственную, явную. Ох, Матерь Божья, пусть это не окажется лихорадочным бредом умирающего. Лишь бы не очнуться снова в 1974 году и не пережить весь этот ужас заново.

Нет. Не очнусь. Мальчик хватает меня за руку, поднимает глаза – и я вижу собственное молодое лицо, кричу ему: «ИДИ». Поначалу он не шевелится. Идиот, абсолютно ничего не понимает. Неужели он меня подведет? Господи, решится ли он? Вот стою я, старая развалина, бьюсь за него в новой стране, несу его внучку прочь от опасности, а он задницу не может поднять ради собственного спасения! Пинок тебе под зад, мальчишка, и давай бегом!

Он побежал, слава Богу. Я чувствую какое-то жжение в хребте, потом оно исчезает, а вместе с ним – привычная тяжесть с левой руки, мой браслет из крюгеррандов 1967 года.

Когда-то по делам фирмы я встретился с человеком, который страдал от необычного заболевания: он был слеп, но помнил зрение.

Я не о том, что он недавно ослеп – хоть это правда, милостью неудачной драки в одном из баров Сохо, – а о том, что, будучи слепым в настоящем, он в своих воспоминаниях видел прежние события, так что, глядя на список товаров, ничего не видел, даже абриса бумаги и своей руки, но, если пытался его вспомнить, картинка тут же вставала перед глазами. Повреждения мозга сделали его слепым к текущему мгновению, но оставили ему прошлое. Теперь это происходит у меня. Я помню, как спустился в холл отеля и отдал свои золотые монеты, понимая, что для этого они мне и нужны. Я помню радость метрдотеля при виде ошеломительной переплаты. Помню, как позвонил в британское посольство и спросил, не могут ли они помочь молодому гению в тяжелый момент, а потом выяснилось, что посол – эфиофил и мой поклонник.

Я все это помню, но этого не делал. Точно контуры скульптуры или мой портрет Хайле Селассие: точки на карте реальности, но, если приходишь