Гномон — страница 68 из 130

Правда ведь – чудесное, позитивное, жизнеутверждающее преображение?

Удержи эту мысль, недвусмысленное чувство благотворного совершенства.

А теперь пойми с тем же рвением, с той же ясностью уязвимого продолжения себя на столе, точно бабочка, высвобожденная из костяного кокона, что хирургическая машина сломана, все окна и двери операционного театра открыты настежь, а за ними – серое грязное небо, резкие порывы ветра несут внутрь песок и птичий помет, мельчайшую пыль из грязных двигателей, вирусы и бактерии, грибки и паразиты, омерзительные обломки растений и гравий валятся в комнату как дробь. А теперь, когда паучьи лапы машины разглаживают и теребят заикающуюся сущность твоего тела, все запчасти и медицинские инструменты улетают в воронку воющих ветров, но влетают голодные чайки и вползают плотоядные муравьи. Чистые, блестящие части тебя покрываются грязью, их клюют, в них откладывают яйца, чтобы вырастить слепых личинок или просто сожрать на месте, – но ты живешь. Ты живешь и продолжаешь думать и знать, что происходит. Чувствуешь, как сложный узор твоего «я» растворяется, будто ты – гусеница в коконе. Тебе соврали в детстве: личинка не становится ангелом. Она тает и умирает, и из этого зловонного бульона рождается новое животное. Метаморфоз – не переселение душ, а переработка мяса.

На операционном столе ты исчезаешь. Этого человека больше нет – все цвета и краски, богатство истории и жизни, все привычки, познания и планы.

Их.

Больше.

Нет.

Я чувствую подтверждение в уменьшившейся тревожности Загрея, отзвуке его удвоения в моей голове. Я падаю.

Я думаю, что можно было это предвидеть. Почему я не задал больше вопросов? Может, инфекция Загрея – незаметная микробная опрометчивость? Coccidioides immitis [37] наверняка или что-то вроде: головные боли, белые слезы и ошибки суждения. Прямо влияет, конечно, лишь на этот инстанс, но поток симпатических гормональных выбросов доведет дело до конца во всех остальных телах. Очень умно. Очень в духе Z. Спасибо, Z. Иди в жопу, Z.

Я могу тут умереть. Мои мысли путаются, и я забываю мелочи от боли.

О фа ла! Сейчас я, наверное, потеряю сознание. И что тогда делать?

Я уже пытался тебе сказать: я не такой, как ты. То, что есть я, не работает так, как работаешь ты.

Что с того, что я не могу вспомнить вчера? Что теряю память своих прежних личностей? Что с того? Думаешь, за все время своей жизни я никогда о таком не думал? Кто я? Заблудшая овечка? Театральный злодей или персонаж комикса, вечно пораженный детскими трехцветными схемами гроссмейстеров, чьи замыслы были бы очевидны любому сколько-нибудь внимательному читателю?

Что я буду делать?

Я – Гномон, иногда именуемый Разящим Ангелом, изредка – Последним Бастионом. Я буду жить вечно в черепе следующей вселенной, а потом еще одной, и еще, пока вокруг меня не накопится вселенных без счета, и, может быть, рано или поздно я придумаю более простой способ решить эту проблему, либо в конечном итоге следующая вселенная просто увидит, как я стою в облачении из шкур и костей прежних, поймет намек и пойдет в жопу.

И что ты будешь делать?

Голос с поцарапанной пластинки

Выйти из Гномона – это как вынырнуть из бассейна с медом. Сквозь сладкую линзу я вижу собственное тело в обезвоженном золоте, но клейкая стена непреодолима. Одно лишь касание другого разума затыкает мне рот. Он огромен. Я – личинка, рвущаяся на волю из одной-единственной шестиугольной соты, но улей затопило, и поток меда заполняет проходы, где должен быть воздух, меда из неземных цветов и запахов, для которых у нас нет названий. Я рвусь вверх и бью ножками, крылышки ломаются и отрываются от панциря, оказавшись в слишком густой для их новорожденной хрупкости среде. И пока они опускаются в янтарную глубь, я бью ножками, спасая свою жизнь.

Гномону плевать, что будет уничтожено. Он все сделает, абсолютно все, чтобы добиться желанной цели. Это самое могучее существо, которое я создала у себя в голове, его переполняет неукротимая решимость. Нужно следить, чтобы он не учудил чего-то слишком разрушительного. Мне и так бед хватает. Похоже, мне грозят повреждения мозга, если я буду и дальше сопротивляться. Такое происходит, когда кто-то пытается выкрутить из себя Джона Генри против дознавательной машины.

Мы с мужем любили петь эту песенку. Знаешь ее?


У богача был бур паровой,

Король он ни дать ни взять!

Джон Генри пробил полсотни миль,

А бур тот – лишь сорок пять!

Да, бур – только сорок пять.

Обожаю эту песенку. Как вспомню слова, сразу пою, хотя бы себе под нос. Пою, когда взбираюсь по приставной ле-

сенке, чтобы поставить на верхнюю полку старый выцветший томик в мягком переплете. На этот раз я не могу петь, потому что меня лишили доступа к собственному рту, но я слышу, как некий обладатель очень паршивого голоса снова и снова пытается выговорить слово, в котором много «м» и «н». Мономания. Мнемоника. Ноумен. Ужасный звук. Пусть он замолчит. Звучит так, будто он страдает афазией. Нелепо.

Я слышу своими ушами.

То есть я снова подключена к своему телу. Они меня вернули.

А потом – да, знаю этот голос. Не этот шамкающий, мычащий, унылый, а настоящий – чистый и внятный.

Это я. Это я пою.

Мерзкий, ужасный винегрет звуков: это я пою.

На экранах я вижу собственное лицо, заплаканное, и вижу слова, в которые не хочу верить и даже понимать.

Музыка во мне сломалась.

И в другой комнате я слышу, как они говорят: «У нее было музыкальное дарование».

У нее было музыкальное дарование, но больше его нет.

Это Гномон сделал, чтобы освободить под себя место? Это его тоннель сквозь время? Через мою музыку? Может, выбор был – музыка либо та часть, которая отвечает за сердцебиение. Тут осталось не так много места. Они думают, то был инсульт, но во многом это не так, просто такое происходит, когда пространство в мозгу заканчивается. Я слишком много всего переиначила; нижние уровни должны заниматься работой тела, но я, кажется, их слегка перегрузила.

Сильно перегрузила.

Да и зачем вообще Гномон? К чему здесь такой грубый инструмент? Он во всем – засунул пальцы и побеги; кажется, будто он тут с самого начала, но он вроде новый, подсаженный, просто сделан так, чтобы казаться частью набора. Я его на ходу придумала? Зачем?

Проверка. Проверка. Кириакос, Афинаида, Берихун. Банкир, алхимичка, художник. И я – библиотекарша. Все на

месте, все в порядке. Четыре лика Дианы вертятся и вертятся, чтобы ни к одному из них не удалось прикоснуться.

Четыре.

Не пять.

Когда я решила создать пятого? Отслеживать пять личностей геометрически сложнее, чем четыре, а пятой истории нужен особый ритм, так что каждый нарратив застывает на месте, и нет больше места, куда он мог бы сбежать и спрятаться, когда на него направят слишком яркий свет прожектора. Это плохая тактика: как распределять вес на обе ноги, если нужно проявить ловкость. Он может на всех нас обрушить храм.

Если он разбушуется, может запихнуть меня обратно в себя, и все пойдет насмарку. Обратно в мед, и что тогда?

Ох.

Ох черт.

Ох черт, черт, черт. Боже мой. Оливер. Это Оливер.

Он что-то делает у меня в голове.

Гномон – не моя история. Я не собиралась ее писать. Я ее не создавала. Конечно, нет. В ней содержится такая жуткая уверенность. Она лупит в остальную меня, словно штурмовой таран. Он принадлежит им. Это червяк, которого Оливер подсадил в меня, чтобы убить моих добрых призраков, погубить мои тени. Роберт. Останови его.

Он у меня в голове. И я не чувствую, что он делает. Он что угодно может сделать. Может сесть и приготовить обед, а я и не узнаю.

* * *

У некоторых людей это получается. Просто чувствуют себя как дома. Могут себе соорудить закуску из помидора и куска сыра. Мне сразу понравилось в будущем муже то, что он даже в гору умел идти стильно. Я его вытащила – сама уже не помню зачем – в Шотландию, погулять на выходных. Он не сильно дружил с удочками и трекинговыми

ботинками, но поехал. Потом выяснилось, что наш отель закрыт еще на неделю, а наш агент просто отправил сооб-

щение, мол, мы приедем раньше, и решил, что всё в порядке. Когда мы приехали, все здание – на вершине мыса над черным злым морем – казалось заброшенным и мрачным. Оно, наверное, даже летом представляло собой не самое радостное зрелище – серый, грубо отесанный камень, узкие окна (море рядом), но холодным, темным февральским вечером, когда с Атлантики надвигался шторм, возникало чувство, словно мы попали в фильм ужасов. Мы сидели на парковке и ждали, пока наконец не пришел смотритель. Он нас впустил внутрь, напоил жидким чаем и выдал четыре свечи. Он не знал, откроют для нас отель или нет. Случилось это, разумеется, в воскресенье, а на севере Шотландии к выходным до сих пор относятся с полной серьезностью. Смотритель был одет к воскресной службе и выглядел точно как дворецкий графа-вампира. Он вышел наружу, его плащ хлопал и трепыхался на бурном ветру, и дверь за ним закрылась с оглушительным грохотом. Сквозняк задул свечи, и у нас, разумеется, не оказалось спичек.

Через час приехала хозяйка. Молодая, красивая, обходительная и добродушная – тонкое лицо с идеальными губами, а по отелю она шла так, будто стоял белый день. Она снова зажгла наши четыре свечи и добавила еще несколько; вестибюль, холл и коридор, ведущий в бар, замерцали, точно мы попали в Средние века, а потом она сняла пальто и шляпу, и оказалось, что она совершенно лысая: не как человек, бреющий голову, а как человек, у которого нет волос. Я вспомнила, что читала где-то, мол, все больше людей такими рождаются, волосы – бестолковая трата энергии и неудобство для нас теперь, они не нужны.

Она ушла, а потом вернулась очень мрачная, позвонила кому-то, а затем покачала головой. Номер готов, сказала она и накрыла своей идеально гладкой, вытянутой ладонью мою. Я вообразила, что сейчас она меня поцелует, и задумалась, что мне делать, если так случится.