Гномон — страница 92 из 130

Он ушел, чтобы я смог взять себя в руки, но я слегка обезумел. Это было невыносимо – невообразимо – услышать, что я расстанусь с жизнью лишь потому, что система руководствуется незамысловатой таксономией. Осознание того, что я умру, захватило меня целиком. День за днем я играл в смерть, чтобы приготовиться, словно в бесконечном повторении смог бы каким-то образом переметнуться на другую сторону, стать не трупом, а самой смертью, и так пережить самого себя. Я лежал на койке и воображал, что мой час пришел, я уже в предсмертной агонии на пыточном столе или кашляю, потому что сломанные ребра пробили мне легкие. Я умирал от голода или жажды, меня расстреливали, и я чувствовал, как горячие пули разрывают мое сердце. Я умирал, плакал и умирал снова, и снова, и снова, пока жизнь не стала невыносимой мукой, и я пожелал, чтобы день казни пришел поскорее. Наконец однажды утром что-то во мне сломалось и уже не могло срастись, а иллюзия, будто мое соучастие способно переменить факт смерти, улетучилась. Тогда, за две недели до срока, я понял, что должен спастись, бежать любой ценой, а поскольку обычными средствами выбраться из Алем-Бекани невозможно (точнее, уйти оттуда можно лишь с помощью взятки или личной услуги, а у меня не было возможности ни дать взятку, ни попросить об услуге), мне придется выбрать нехоженую тропу. С лихорадочной уверенностью я решил, что должен пройти сквозь стены, а для этого нужно сделать стены своими, присвоить их. Нужно покрыть их рисунками, собой самим, завершить картину, которая долго зрела во мне и рвалась наружу. Так я получу власть над материей и временем, получу свободу. Я собрал огрызки карандашей и принялся за работу, а когда пришли тюремщики, почти равнодушно протянул им руку, чтобы они могли сделать свое дело, но оказалось, что комитет смягчил наказание, и вместо тисков они принесли кисти и тюбики с краской, взятые в моей же мастерской.

Я не спал или, быть может, не просыпался. Я работал и работал, чувствовал, как растворяюсь в кисти, краске, камне. Даже раздавленные пальцы проявляли гибкость, когда я укрывал своими грезами заклепки на двери камеры; когда искажал перспективу, чтобы выписать на потолке усыпанный звездами купол и выявить милосердный лик богини-матери из многоглазого ужаса, который нарисовал в первом порыве.

Мне сказали, что дни идут, спросили, не позвать ли священника, а потом ушли, когда я расхохотался. Неужели они думают, что священнику было бы что сказать в такой камере? Тюремщики уже боялись в нее заходить. Говорили, что иногда, когда все же входили, они несколько минут не могли найти меня внутри, хотя комнатка была всего три метра в глубину. Говорили, что иногда не могли выйти, будто заблудились, словно узоры на стенах бездонные и реальные. Стало понятно, что, когда придет время, меня не выведут на плац, а просто застрелят снаружи, и потом будут поливать стены из шланга, пока краска не сойдет.

Вечером перед казнью мне принесли вина, и я смешал его с крапп-мареной, чтобы нанести последние мазки на восточную стену. Затем допил остальное и лег на пол. Я потянулся к нарисованному небу космических ракет и к благодатным ангелам на стенах, к грезе об эпохе свершений, и взмолился.

Я лежал на полу в Алем-Бекани, тюрьме, которую называют «Прощай, мир», потому что она – врата смерти, и вдруг ощутил грани лучших врат.

* * *

Сейчас я тянусь к этим вратам, к этой двери, ведущей в иное пространство; не той, через которую мы вошли, – хоть они, конечно, занимают одно и то же место в пространстве. Я старик, одуревший от жара и дыма. Я молодой художник, сходящий с ума от страха смерти. Я маг, чародей, фокусник, и это – мой единственный трюк. Я чувствую плотность двери в кипящем воздухе своей камеры. Ощущаю ее прохладу, безопасность за порогом.

Я слышу собственное дыхание. Никто другой не может этого сделать. Если я прав, то всех нас спасу. Если нет, мы умрем сейчас, а не через десять минут.

Я слышу вопли и стоны других в Алем-Бекани. Я их слышал вчера и буду слышать завтра, на протяжении всей проклятой истории этой тюрьмы – гнусной, кровавой и ненужной. Никто другой не может так сделать, и в этом мой стыд. Я должен пойти из камеры в камеру и освободить всех. Но что, если существует предел силам моей души? Вдруг я могу унести с собой лишь нескольких? Только себя?

Что, если я могу унести лишь нескольких?

Тогда сперва пойдет Энни. Потом Колсон. Затем я.

Имею ли я право сделать ставку на безумие старого беженца?

Есть ли у меня хоть какой-то шанс, если не сделаю? Мои руки тогда были намного сильнее, а тело красивым. Я бы себя сейчас с удовольствием нарисовал, если бы мог вспомнить, каким я тогда был. Я бы поставил зеркало в мастерской и писал собственное тело на холсте, чтобы дивиться ему как чуду.

Я чувствую эти мускулы, призрачную плоть на сильных молодых костях. Эти руки держат дверь.

Меня никто не ждет по ту сторону смерти. Хотя – кто знает? Может, и ждет. Может, одна из многих милых и любящих женщин из семидесятых с теплотой вспоминает обо мне там, с другой стороны. Может, она обо мне не забыла и с тех пор ждет. Или посмертие принимает нашу любовь во всей ее многогранности, и та часть матери Майкла, что любила меня, выросла в самостоятельную личность и теперь нетерпеливо топает ножкой на пороге удивительного небесного града.

Может, была и другая жизнь, не столь грустная, которую я в этот раз почему-то упустил, но проживу в ином мире. Посмотри на эту чудесную девочку, мою внучку, и не захочешь никакой другой жизни.

Нет. Не захочешь.

Я ее ни на что не променяю, особенно на свою жизнь, которая уже подобралась к концу.

Я встаю и открываю дверь, слышу, как она кричит от ужаса.

Мы входим в комнату, полную призраков.

Это ускорение

Мьеликки Нейт открывает глаза. Посол с улыбкой извиняется:

– Инспектор? Нам нужна эта комната.

Одеяло такое теплое.

– Сколько я проспала?

– Всего несколько минут. Прошу вас, там есть место. В этот час доктор Вахсман принимает ванну, а мы проводим здесь общее собрание. В кабинете консула есть матрас для тех, кто задержался на работе.

– Спасибо.

Нужно идти. Нужно встать. Но голова тяжелая, в мыслях туман, и она хочет лишь одного: найти место, где можно лечь, и мягкую подушку под шею. Табмен был прав: ускорение в записи Хантер выматывает. У Нейт есть дела, но никуда не годится уснуть на ходу.

Позже она подумает, что значит эта история. Энни Бекеле против всего мира, правительство хочет завладеть игровым движком. Это и происходит? Насколько близка к реальности аллегория Дианы Хантер?

– Еще несколько минут. Может, час. Спасибо.

– Разумеется, – отвечает посол. – Вам… нужна помощь врача?

– Нет. Нет-нет. Я в порядке. Только поспать. Это всё память.

– Понимаю.

Нет, не понимаешь. Но я, кажется, начинаю понимать.

В медовую глубину

Из ложного Чертога я падаю, хотя падение предполагает цель или траекторию, которых нет. Я вхожу в мир болезненных цветов и скрученных фигур, охватить которые не способны мои глаза или, вероятно, мой разум. Я падаю, лечу или двигаюсь по спирали по перламутровому пространству. Может, это и вправду огромная, извилистая раковина, и я лечу к выходу или навстречу крабу, живущему внутри. Может, я – песчинка, которую вытолкнуло в океан, странный, как этот крохотный изгиб, а может, изгиб бесконечен, и я так проведу вечность. Я не состарюсь, не умру, но сойду с ума, и различие между тем, что есть я, и тем, что снаружи, сотрется. Может быть. Но, похоже, нет: в конце концов я попадаю в библиотеку и чую запах горящих книг.

Я ученая женщина – запах вызывает у меня неприличную панику. Хуже того, эту библиотеку я не знаю, и она огромная. Оранжевые языки пламени лижут белокаменные стеллажи так, что мрамор чернеет. Камень тоже горит, если его хорошенько разогреть. Я алхимик – мне положено такое знать. Мрамор взрывается, мелкие острые осколки летят во все стороны, ослепляют. Скоро в этой комнате вскипит бритвенный шторм. Человеку здесь не выжить. Даже если его не завалит, не обожжет и не иссечет, он вдохнет осколки стекла и захлебнется кровью в легких. Может, Сципиона убили огромные полосы летящего стекла? Если он провалился в подобное место, где его расчленил некий безжалостный катаклизм.

На полках занимаются огнем футляры со свитками и добавляют к дыму резкий привкус кожи. Аппетитный, будто свинина жарится на углях. Ужасно, ведь книги чудесные. Стеллажи чересчур совершенные и простые, нечеловеческие, их грани подчиняются геометрии, а не руке каменотеса. Первая слева – утраченная «Анатомия» Анаксимандра, где он описывает функции органов и физическое расположение души. Вон там – «Песнь Магдалены», не христианской, а более древней, тайной сестры харит, в которой сошлись благословения амнезии и регенезии. Тут потерянные указания Феано, как построить двигатель, работающий благодаря расширению нагретой воды, который, по ее словам, полностью изменит облик войны и торговли, весь мир станет близким – рукой подать. А это дневник видений самой ‘Аркин из Д’мта, в котором она предрекает еще несбывшуюся историю Аксума на две тысячи лет вперед. Труды, о которых я слышала, но никогда нигде не видела. Труды бесценные, ибо их мудрость сопоставима лишь с их же редкостью: вероятно, это последние копии, оставшиеся в мире. Может, последние копии во всех мирах.

Где-то на спиральных верхних полках вспыхивает инкрустированный футляр с Сократовым истинным анализом метемпсихоза, драгоценные камни градом сыплются вниз. Если бы идиот-архивист потратил деньги на металлический футляр, а не на украшения, книга уцелела бы хоть на какой-то срок.

Я понимаю, нужно что-то забрать, спасти столько текстов, сколько смогу. Не важно каких. Единственный принцип, объединяющий это собрание, – совершенство. Даже сам каталог бесценен, ибо подтвердит существование этих трудов и их датировку, укрепит историю познания.