Альберт Кузьмич оказался человеком симпатичным и разговорчивым, к тому же, одних лет с Натальей. Дорогой они говорили, смеялись, и Наталья, к своему удовольствию, поймала не один его взгляд на своих коленках, выкатывавшихся широкими кругляшами из-под короткого плаща.
- А вы, что же.., - оборвал он вдруг разговор, - себе хотите купить?
Наталья, думая, что он принимает её за агента, и, улыбаясь про себя его наивности, отвечала:
- Да, да. Себе…
- А вы как.., - спустя недолго, снова спросил он, мелкими нервными движениями дёрнув сначала вниз, а потом вверх козырёк своей клетчатой твидовой кепки, - наличными хотите?
- Наличными, - подтвердила Наталья, входя в роль и начиная верить, что где-то дома – например, в шкатулке в одном из ящиков комода – у неё лежит огромная сумма наличных денег.
- Это хорошо.., - улыбнулся он Наталье длинными жёлтыми зубами.
А ещё через некоторое время, оборвав самого себя на полуслове, спросил:
- Они дома у вас?
- Кто? – не поняла Наталья и чего-то испугалась.
- Да деньги!.. Деньги-то дома у вас? Или из банка нужно?..
- А-а-а!, - рассмеялась Наталья своей непонятливости и глупой пугливости. – Дома, да…
Он привёз её в деревню. По-осеннему было холодно и грязно. Но Наталья, волнуясь, не замечала ничего этого.
- Замёрзла! – кивнул он, подметив, что она дрожит.
Наталья неохотно улыбнулась, наблюдая с жадностью и нетерпением за тем, как он отпирает дом.
- Заходи! – усмехнулся он, распахивая дверь.
Наталья, опустив глаза, прошла в сени.
Альберт Кузьмич дёрнул козырёк своей кепки, огляделся кругом, прикрыл за собой дверь и громыхнул изнутри засовом.
- Проходи! – говорил он, обогнав Наталью и указывая ей дорогу. – Проходи… Сейчас печку стопим маленько… Чайничек поставим…
Дом был неопрятный – на полу и почти на всех поверхностях валялось какое-то запачканное тряпьё, всё было отсыревшим и дурно пахло. Мыши, казалось, хозяйничали в доме, расплодившись и заняв собою все комнаты. Но Наталья ничего не замечала. Хоть в доме было холодно и промозгло, она сняла плащ, перебросив его через левую руку, и осталась в короткой белой юбке и розовой кофточке с глубоким вырезом, над которым, как подошедшее тесто, вылезающее из кастрюли, подрагивала стиснутая и выдавливаемая, грудь.
Хозяин суетился возле печки, то и дело поглядывая на Наталью. Несколько раз он выходил из комнаты и приносил какие-то вещи – большую картонную коробку, алюминиевые вёдра. Наталье не хотелось думать о том, что и зачем он делает, и она, чтобы как-то занять себя на то время, пока он занят и не вызывать лишних вопросов и подозрений, принялась изображать, что с интересом осматривается. Но когда, отвернувшись к окну, Наталья, как и положено городскому покупателю деревенского дома, залепетала что-то о красоте и тишине, в ту самую минуту на голову ей опустилось сзади что-то тяжёлое и плоское. Из глаз у Натальи полетели разноцветные искры, она успела испугаться и удивиться. А потом ничего не стало…
Когда же явь острой болью вползла в мозг Натальи, и Наталья, простонав, зашевелилась, оказалось, что она лежит на деревянном полу, что руки у неё связаны за спиной, что кругом темнота, холодно и пахнет мышами. Наталья испугалась, не ослепла ли она от удара, но, оглядевшись, различила тонкие, как нити, полоски света на одной из стен. Догадавшись, что это дверь, Наталья с трудом поднялась на ноги, подошла к ней и толкнула. Дверь была заперта.
- Алик! – позвала Наталья, но ответа не получила.
Тогда она прислонилась спиной к двери и заплакала. Тут раздались шаги, неясное бормотание, а следом – скрежет металла о металл, щелчок отпираемого навесного замка и глухой стук его о дверь. В следующую секунду в проёме появилась мужская фигура в кепке.
- Очнулась? – он рассмеялся злобным, презрительным смешком и кивнул Наталье, как давеча на улице. – Бело-розовая тёлка!..
Говорил он громко и нарочито грубо, рассчитывая, очевидно, нагнать страху на свою жертву.
- Что вам надо? – прохныкала Наталья, отступая на шаг назад.
- Что надо!.. – он снова рассмеялся. – Дура!.. Позвонишь домой, скажешь, что за деньгами приеду… Если деньги мне передадут – домой пойдёшь, если нет… или там менты…
Тут только Наталья осознала, что с ней произошло самое страшное, что только могло произойти, и что исхода для неё нет.
- Что вам надо? – в голос зарыдала она. – У меня нет денег!..
- Денег нет!.. – усмехнулся Альберт Кузьмич. – А кто говорил, что дома?..
- Это не так! – закричала Наталья. – Это… ошибка! У меня нет!..
- Ну вот посиди тут… Вспомни…
Он стал закрывать дверь, а Наталья, чтобы помешать, бросилась к нему.
- Куд-да?! – он с силой оттолкнул её так, что она упала.
- Алик! – вскрикнула Наталья, вкладывая в это имя и мольбу о пощаде, и жалобу на боль и страх, и удивление перед коварством и вероломством.
- Какой я тебе Алик! – крикнул он, при этом грязно обругав Наталью. – Сиди уж… бело-розовая тёлка!..
Дверь захлопнулась, и Наталья снова осталась в темноте.
Который шёл час и как долго она пробыла без сознания в этой пахнущей мышами кладовке, Наталья не знала – время смеялось над ней. Наталье казалось, что всё вокруг смеётся над ней – и темнота, и мыши, и эта комната, где, как она нащупала, стояла возле стены узкая лавка, о которую она больно ударилась, падая. И даже её телефон, то и дело нарушавший тишину где-то неподалёку, точно нарочно дразнивший Наталью близостью и недостижимостью привычного, безопасного мира. По мелодиям звонков Наталья узнавала коллег и знакомых, отчего ей делалось ещё более страшно и горько.
В какой-то момент из динамика телефона рассыпалась стеклянными бусинами мелодия «Феи драже», как рассыпалась всякий раз, когда на связь с Натальей выходил её сын. Не помня себя, Наталья подскочила к двери и стала биться в неё всем телом, как раненая, обезумевшая птица. Она звала своего палача, выкрикивая какие-то нелепые, бессмысленные слова. Но никто не шёл к ней, и никто, казалось, её не слышал. Но вдруг темнота, которая окружала её, сделалась красной. Наталья покачнулась и, в который уже раз, упала.
Но красная пелена, опустившаяся ей на глаза, стала зарёй. И Наталья увидела лесное озеро, на берегу которого она лежала в своём сне, козлоногого старика с очами синими, а вокруг него – целую стаю нагих красавиц. И себя среди них…
Поцелуй
История отца Варсонофия такова, что никого обыкновенно не оставляет равнодушным. Никто ещё не выслушивал историю отца Варсонофия безучастно, ни на кого не наводила она скуку. И если в нашем изложении рассказ этот не займёт читателя, не распотешит его избалованного внимания, в том вина лишь автора этих строк, не сумевшего изложить достойно историю занимательную во всех отношениях...
Случилось отцу Варсонофию, в бытность свою врачом Василием Ардалионовичем Куницыным, получить место в первой градской больнице Москвы. Переводился он в столицу, хотя не из глухой, но глубинки, и назначение своё почитал за благо. Как-то во время его дежурства умер в тридцать шестой палате старик мафусаиловых лет. Умер и не от болезни даже — от немощи, сделавшейся следствием спокойного, но неуклонного угасания жизненного огня. Едва поступив в больницу, старик этот, называвшийся Изюмовым Авениром Ельпидифоровичем, немедленно привлёк к себе внимание как служителей богоугодного заведения, так и его обитателей. Интересен старик Изюмов казался и разудалым именем своим, и многолетием, прописанным на всём его облике, так что даже борода его была подёрнута зеленью, как застарелый сухарь плесенью, но главным образом, вероятно, какой-то неотмирностью, сообщавшейся ему близостью к тому заветному краю, за который каждому предстоит перешагнуть и возврата из-за которого нет никому. Ощущение этой чуждости миру суетному, где мертвецы погребают своих мертвецов, усугублялось ещё и тем, что к старику никто не приходил, никто не навещал его. Незадолго перед кончиной старик стал беспокоен: кряхтел, крестился, просил отпущения грехов. Но был ли причиной тому беззубый старческий рот, или это смерть близким и холодным дыханием своим остудила Изюмовские члены и связала силы, а может, так невнятен язык старости и одиночества, но никто решительно не разобрал его слов, когда бормотал он посиневшими губами: «попа бы мне...» Все, слышавшие это глухое бормотание, сошлись на том, что старик тщится напеть какую-то старинную песню. Мнение это утвердилось после того, как уборщица Вера Павловна Гедройц, являвшаяся каждодневно в палату с ведром грязной воды и с серой тряпкой из старого мешка, чтобы намочить пол вокруг больничных коек, и оказавшаяся рядом с койкой Изюмова, как раз, когда тот бормотал свои неясные слова, сказала:
— Старый-то... Сувенир Ельсветофорович... Слышь, ты — запел... Жених прямо!.. Пой, дедуль! Молодец! Ещё сто лет проживёшь!
И следом сама стала «подпевать» старику:
— Па-ба-па... Па-па-ба-па-ба... Па-ба-па...
Но на другой день во время утреннего обхода, когда Изюмов снова вздумал «петь» молодой врач Куницын, задержавшийся подле него и зачем-то прислушавшийся к его бормотанию, вдруг сказал:
— А старик-то ведь не поёт... Попа просит!..
Слова эти, сказанные вполголоса, прозвучали зловеще, заставив всех замолчать. Что-то страшное таилось в открытии молодого врача, как если бы слова старика, подобно валтасаровой надписи, появились бы вдруг на стене страшным предупреждением.
Куницын малодушно обрадовался тому, какое впечатление произвело на больничную публику его открытие. Но в следующую секунду ему стало неловко смущения, охватившего несчастных больных, и он, стараясь развеять морок, который сам же и напустил, сказал:
— Ну, поп, говорят, что клоп — людскую кровь пьёт, так что мы дедушку в обиду не дадим.
Больные заулыбались, смущение кое-как было преодолено, и Куницын снова остался доволен собой. Переходя от больного к больному, он говорил без умолку, трунил беззлобно и несколько раз удачно пошутил. Покинул Куницын палату №36 в настроении приподнятом. Однако благодушию его суждено было вскоре развеяться, потому что из тридцать шестой сообщили, что со стариком Изюмовым неладно. Куницыну оставалось лишь констатировать смерть.