Гнёт ее заботы — страница 48 из 110

Он оглянулся назад ― и от увиденного его волосы встали дыбом. Это было невозможно, но он увидел, как пролитая кровь быстро скользит через площадь от одной колонны к другой, по горизонтали, словно бы целая площадь наклонилась в ту сторону; а затем, когда он шагнул в сторону чтобы рассмотреть это получше, кровь устремилась в обратном направлении, к колонне, возле которой она была пролита.

Звезды в небе, казалось, тоже медленно куда-то сползали, и, когда Шелли повернулся чтобы забраться в гондолу, он заметил, что отбрасываемые пожаром тени имели необычайно резко очерченные края, без размытости.

Шелли чувствовал, что на него смотрит что-то огромное и безликое; ему пришлось взглянуть вверх, чтобы убедиться, что никто не склонился над ним, уставившись на него своими огромными глазами. В небе не было ничего, кроме холодно мерцающих звезд.

― Это колонны, ― хрипло сказал Байрон, толкая его в гондолу. ― Они ― очевидно, зачарованы тобой.

Когда Шелли забрался внутрь и сел, Аллегра незаметно отодвинулась от него к носу гондолы, и на мучительный миг ему показалось, что она ненавидит его за то, как он обошелся с телом Клары; но затем она спрятала лицо за диванной подушкой и приглушенным голосом пискнула, «Почему этот глаз так строго глядит на тебя, дядя Перси?» ― и он с облегчением понял, что она всего лишь хотела оказаться подальше от объекта, на который было устремлено подавляющее внимание Грай.

И они, в самом деле, пристально на него взирали, он чувствовал на себе их жгучий интерес. Сердце учащенно билось в груди, словно ему приходилось выполнять дополнительную работу, толкая кровь против направленного на него внимания.

Байрон отвязал причальные тросы и запрыгнул в лодку.

Тито, орудуя веслом, поспешно отчалил от фондамента. Вода была покрыта необъяснимой рябью, хотя небо очистилось от туч уже несколько часов назад и сияло словно наколотыми на нем звездами. Шелли снова почудилось, что звезды двинулись в небе, ощутимо покачиваясь, словно игрушечные кораблики на поверхности покрытого рябью пруда. Он наклонился над бортом и отбросил вспотевшие волосы со лба, чтобы увидеть, что происходит в канале.

Что-то тяжело плескало в воде в пятидесяти ярдах от них, перед церковью Санта Мария делла Салюте, и мелкие брызги тускло мерцали в звездном свете ― Тито громко и несвойственно ему молился, изо всех сил налегая на весло ― а затем на мгновение что-то громадное показалось из воды, что-то сделанное из камня, но живое, и его грубая голова с бородой из морских водорослей, покрытая коркой наростов, казалось, с пристальным вниманием была обращена к ослепительно освещенной пьяцца, а затем, спустя миг, оно с плеском обрушилось обратно в воду и пропало из виду.

Давящее чувство, что на него взирает что-то вселенского масштаба, улетучилось из груди Шелли.

― Это третья колонна, ― хрипло сказал Байрон. ― Та самая, которую уронили в канал в двенадцатом веке. Мы пробудили и ее тоже. Он с каким-то священным ужасом посмотрел на Шелли. ― Думаю, даже она горит желанием посмотреть на тебя.

Шелли был рад, что заслонил от Аллегры этот зрелище ― она и так уже увидела слишком многое в эту ночь ― и попытался, как мог, расправить узкие плечи, чтобы не позволить ей увидеть больше; но вода, казалось, успокаивалась, и существо больше не появлялось.

Вскоре церковь Сан-Витале[250] заслонила от глаз опасное место, и он позволил себе немного расслабиться. Он с тревогой посмотрел на Аллегру. Она выглядела спокойной, но это его не убедило.

Он недолго оставался в Палаццо Мочениго.

Там он снял доспехи с поруганного тела Клары ― а затем одолжил инструменты у сотрясаемого дрожью Байрона, который даже не спросил, зачем и даже не взглянул на него, когда их протягивал ― прежде чем подать знак гондоле, в которой вернулся в гостиницу, где его дожидались Мэри и Клэр.


* * *

Шелли направился вниз по холму, освещенному утренним солнцем, туда, где стояли Мэри и Клэр. Крошечный гроб уже опустили в могилу, и священник окроплял святой водой разверстый земляной зев. Слишком мало и слишком поздно, подумал Шелли.

«Прощай, Клара. Надеюсь, ты не в обиде за то последнее, что я для тебя сделал ― тот чудовищный прощальный подарок, который я вручил тебе незадолго до рассвета, после того как мы вернулись в гостиницу, и все, кроме нас с тобой, отправились спать».

«Неужели я и вправду настолько задержался в Эсте, и позволил этому случиться с моим ребенком, просто потому что поэзия полилась из меня вдохновенным ключом? Неужели я так же повинен в возведенной на себя слепоте, как и Байрон, который самодовольно не желает замечать явную связь между своей любовницей Маргаритой Когни и тем, что он сейчас пишет»?

«Может быть, ― подумал он. ― Может быть, если бы я выбросился из гондолы по пути из Фузины в Венецию, когда Клара была все еще жива ― а затем утопился, хоть и с таким опозданием ― моя чудовищная сестра погибла бы тоже, и Кларе не пришлось умирать. Хотя вряд ли, к тому времени она уже была укушена».

Он снова взглянул на ободранную левую руку.

Когда прошлой ночью он крадучись спустился в гостиную, где хозяин сказал им поставить гроб, тот был закрыт. Но Шелли приподнял крышку и взял маленькое холодное запястье Клары в свою руку. Пульс отсутствовал, но он ощущал дремлющую в ней жизненную силу и знал какое «восстание из мертвых» ей уготовано, если он не примет известной с давних пор меры предосторожности.

И это не заняло у него много времени, несмотря на охватившую его дрожь и слезы, застилающие глаза.

Кода он закончил, он закрыл гроб снова, и, несмотря на все свое неверие, помолился, любой благой силе, которая могла его слышать, чтобы никто его не открывал ― или, по крайней мере, никто, кто не знает об истинах, лежащих за суевериями.

Он выбросил одолженный у Байрона молоток в канал; деревянный кол, который разодрал его руки, а затем еще более ужасно разворотил маленькое тело Клары, остался торчать забитым ей в грудь.

ИНТЕРЛЮДИЯ 2: Февраль 1821


… Чахотка эта ― болезнь чрезвычайно неравнодушная к

людям пишущим такие прекрасные стихи, какие выходят

у вас… Не думаю, что молодые и симпатичные поэты

достаточно преданны, чтобы удовлетворить ее вкусам;

их узы с Музами недостаточно крепки для подобного результата…

—Перси Биши Шелли,

к Джону Китсу, 27 Июля 1820


Я опасаюсь все больше, что есть что-то,

что влияет на его разум ― по крайней мере,

так это мне представляется ― он также чувствует,

что живет сейчас за счет кого-то другого

или что-то в этом роде.

—Доктор Джеймс Кларк, лечащий врач Китса в Риме


Напиши Джорджу, как только получишь это письмо,

и расскажи ему, как обстоят мои дела, думаю тебе все понятно;

и еще напиши пару строк моей сестре ― которая разгуливает

по моему воображению словно призрак ― совсем как когда-то Том.

Не знаю, что еще сказать на прощанье.

Я так и не научился откланиваться.

— Джон Китс,

к Чарльзу Брауну, 30 Ноября 1820[251]



Здесь лежит тот, чье имя ― надпись на воде.

— Джон Китс,

эпитафия самому себе


Даже в этот зябкий день на площади Испании[252] было множество художников, главным образом Английских туристов. Они установили мольберты у подножия широких мраморных ступеней, террасой сбегающих по холму Пинчо[253] от близнецов-колоколен церкви Тринита дей Монти[254]. Майкл Кроуфорд шагал через пьяцца, направляясь к крытому черепицей дому номер 26, где он снимал жилье. Его ботинки разбрасывали кучи маленьких желтых скорлупок, что покрывали мостовую везде, где собирались низшие слои Римского общества, и он с кислой улыбкой поглядывал на бездельников уплетающих тарелки тушеных бобов, которые и были избавлены от этой шелухи.

Собственно говоря, попрошайками они не были ― они стояли здесь в надежде, что их попросят позировать для картин. Для того, чтобы выпросить такую работу, они любили принимать, словно бы случайно, позы, которые по их разумению были для этого наиболее подходящими: вот, опирающийся о лестничный карниз бородатый юноша с ввалившимися щеками, возведший очи к небу и что-то бормочущий про себя, очевидно, он надеется, что его попросят изображать какого-нибудь страдающего святого или, быть может, даже самого Иисуса Христа; а выше, возле фонтана Бернини[255], женщина в голубом платке прижимает к груди младенца и выводит свободной рукой блаженно благородные жесты. Погода, очевидно, была слишком холодной, чтобы сюда заявился погреться на солнышке кто-нибудь из представителей dolce far niente, этой «сладостное ничегонеделание» жизни, но святые и мадонны, и даже целые Святые Семейства, все равно стояли дрожащими группками вдоль отлогих серых пролетов лестницы.

На мгновение Кроуфорда охватило необъяснимое искушение бросить сумку и затесаться в ряды «святых», просто чтобы узнать, когда художник, наконец, попросит его позировать, какого героя он, по его мнению, представляет. Гиппократа? Отравителя Медичи?

Поборов минутный порыв, он ускорил шаг, так как даже в Риме зима может быть беспощадной к жертвам чахотки, а мужчина, которого ему предстояло осмотреть, был предположительно на последней стадии этой болезни; а его сиделка, для которой Кроуфорду дали какое-то лекарство, лежавшее теперь в пузырьке в кармане пальто, по всей видимости, страдала от нервного расстройства, которое делало ее опасной как для самой себя, так и для ее пациента.

Хотя поступь Кроуфорда была все еще легка, и ему едва стукнуло сорок лет, волосы его были почти полностью седыми. К этому времени он уже два года снова работал как доктор, главным образом по найму на человека по имени Вернер фон Аргау, и гонорары свои он отрабатывал сполна. В течение последних двадцати шести месяцев ему пришлось объехать всю Европу. И сейчас он был рад снова вернуться в Рим.