— Другого ответа, товарищ Верховный Главнокомандующий, я от вас и не ожидала, — ответила начальник моей службы безопасности. — Когда-то вы пообещали отомстить моим врагам, убившим немецкое государство рабочих и крестьян, и первое, что вы сделали в этом мире — бросили в мои застенки двух самых злобных мизераблей,Горбачева и его верного клеврета Чебрикова, превратившего советское КГБ в инструмент для разрушения собственной страны. Я пока только слегка прикоснулась к этой клоаке, но уже чувствую, насколько омерзительно воняют набившиеся в нее особи.
— А мне, мой повелитель, — сказал Конкордий Красс, — представленные вами люди не понравились, ибо, являясь временщиками, они не могут сделать государству ничего хорошего.
— Не временщики они, господин мой Конкордий, а местоблюстители, — ответил я. — Гнусного временщика мы только что затолкали в ведомство Бригитты Бергман и притоптали ногами, чтобы не трепыхался. Настоящий император появится несколько позже, их дело — ничего не испортить до его возвышения и сдать ему страну в целости и сохранности.
— Более-менее нормальных деятелей, пригодных к настоящей работе, там только трое, максимум четверо, — хмыкнул товарищ Сталин, — а остальных нужно как можно скорее ротировать: с глаз долой — из сердца вон. Там, у себя, на фоне общей серой массы, они кажутся почти незаменимыми, но в мое время никто из них не поднялся бы выше начальника отдела в Секретариате ЦК или любом из министерств.
— Мне кажется, — сказал я, — что товарища Слюнькова нужно назначать министром сельского хозяйства СССР и РСФСР, с передачей ему полномочий по полному благоустройству сельских территорий, чтобы у семи нянек дитя не было без глазу. И вообще все остальные министерства реорганизовать по тому же принципу, имея в виду, что РСФСР — это сердце державы, имеющее первоочередное значение, а все остальные республики должны финансироваться в соответствии с их важностью и лояльностью. И еще следует признать, что зрелых наций, способных к самостоятельному существованию, кроме русской, в Советском Союзе нет. Остальные, за исключением белорусов, стоит отпустить их на свободу, тут же найдут себе нового хозяина и сами торжественно вручат ему кнут и намордник. Как это было, мы отчетливо видели в нашем собственном прошлом, и не хотим повторения этой истории ни в одном из известных нам миров.
— Мне говорили, что вы специалист по рубке сплеча с хирургической точностью, — хмыкнул Сталин. — Однако, наверное, так и надо, а эксперимент с неограниченным представлением нациям права на самоопределение следует признать неудавшимся. У нас там в пятьдесят третьем году уже можно начинать процесс территориального и правового усечения национальных республик, с последующим преобразованием их в национальные автономии. А в семьдесят шестом и восемьдесят пятом году подобное будет преждевременно.
— Решение об изъятии из состава Эстонии, Латвии, Украины и Казахстана областей и районов с чисто русским населением, на основе многочисленных просьб трудящихся, будет принято на следующем, двадцать шестом съезде партии, — заявил Брежнев. — Ошибки и перегибы ленинской политики следует исправлять. Глянув на мир восемьдесят пятого года, мы острее и четче видим собственные проблемы, недостатки и недоработки…
— А вот это золотые слова, — сказал Сталин. — Только боюсь, что следующий мир, который откроется товарищу Серегину, будет для нас еще более жестоко-поучительным, а потому, раз цели ясны, задачи определены, за работу, товарищи.
— Мы тоже так думаем, — подтвердил Карл Маркс, — когда товарищ Серегин взял нас за шиворот и поставил в общий строй, мы узнали о предмете наших исследований столько, сколько не узнали бы дома и за сто лет. Работы много, надо ее делать.
На этой оптимистической ноте наш разговор бы завершен, после чего мы разошлись, чтобы каждый продолжил мотыжить свой огород.
Тысяча тридцать седьмой день в мире Содома, поздний вечер, Заброшенный город в Высоком Лесу, Башня Терпения, казематы Службы безопасности, камера для особо опасных преступников
Михаил Горбачёв, бывший член Политбюро ЦК КПСС, бывший кандидат в генеральные секретари, он же Миша Меченый, Горбач и мистер Плешивец
Горбачев, весь съежившись, сидел на краю узкой койки, застеленной грубым серым одеялом. Его била мерзкая дрожь, на лбу выступала испарина, которую он то и дело машинально утирал платком. Руки его тряслись, и сам себя он ощущал дряхлым стариком, у которого впереди — ничего, лишь холод могилы. Он чувствовал себя так, будто его только что выпотрошили, вывернули наизнанку и еще хорошенько встряхнули несколько раз, после чего швырнули в мусорное ведро и накрыли крышкой.
Мысли его беспорядочно метались, словно муравьи в разоренном муравейнике. Никакое усилие воли не помогало упорядочить их и направить хоть в какое-то русло. Он больше не властвовал даже над своим разумом — опустошенным, не хранящим больше ни сладостных намерений, ни честолюбивых замыслов, ни выверенных планов. Все это, точно гной из абсцесса, вскрытого твердой рукой опытного хирурга, выдавили из него люди Серегина, прежде чем бросить в эту камеру.
Никогда теперь не забудет Михаил Сергеевич жутких ледяных глаз той беловолосой стервы в мундире полковника МГБ сталинских времен, которая занималась его «потрошением» — это видение до конца жизни будет стоять перед его взором. Охотно можно поверить, что эта особа работала на самого кровавого тирана и лично подавала ему на утверждение расстрельные списки. И, будто специально для контраста, рядом с этой стервой находились гестаповский майор герр Курт Шмитт и жандармский штаб-ротмистр Николай фон Таубе. То, что с Горбачевым делали эти трое, было хуже всяких истязаний, хотя они не применяли ни малейшего физического воздействия. Пытка ледяной ненавистью и презрением, а также муками совести, которая у комбайнера Миши Горбачева еще имелась в достаточных количествах… А потом в камеру, где шел допрос, привели гражданина Чебрикова, и началась очная ставка. Те трое сделали что-то такое, незаметное, что у подследственных развязались языки. И не просто развязались — они, сжигаемые внутренним огнем, увлеченно начали топить друг друга, выгораживая себя. Адские муки — вот на что это было похоже…
«Адские муки, адские муки…» — Горбачев зацепился за это словосочетание и, шевеля губами, повторял его про себя тысячи раз, так что ему начало казаться, что оно дает ему некоторое просветление: мысли как будто притягивались и прилипали к этой фразе, выстраивая некую причудливую форму, совершенно несвойственную «рациональному мышлению» скептика и атеиста.
«Адские муки… — думал Меченый. — Как там говорят попы: когда грешник умирает, его душа попадает в ад. Без тела попадает. Там, в аду, мучениям подвергается именно душа. Теперь я понимаю, каким образом это происходит. Вот так и происходит, как было со мной. И эта беловолосая стерва — истинная дочь Сатаны! Она пытала мою душу, заставила ее страдать. Она обнажила ее и бросила в кипящий котел, и все мои прегрешения всплыли на поверхность… Все, все всплыло, ничего не осталось скрытым! Сами мои помыслы и оказались прегрешениями. Я узрел, насколько они отвратительны… но ведь они не казались мне такими, пока были во мне…»
Тут Горбачев почувствовал некую ошибку в своих рассуждениях. «Если Сатана причиняет грешнику страдания тем, что вываривает из того его собственные грехи, то, получается, он совсем не противник Бога, а его помощник… Ведь противник Бога, по логике, должен бы наградить грешника после смерти…»
И какая-то поразительная истина слабым спасительным огоньком мерцала в его сознании, но он никак не мог уловить ее, рассмотреть и обдумать. Она неизменно ускользала. И это тоже причиняло ему невыносимые страдания. Если бы у него получилось поймать эту истину, она могла бы утешить его, даровать покой… Но он был не склонен к философствованию. Все это было ему чуждо, и теперь он подспудно ощущал, что зря не придавал значения нематериальным аспектам бытия, утратив способность видеть незримое и слышать неслышимое.
Во рту у Горбачева пересохло, и взгляд его упал на большую кружку с водой. Рядом на столе стояла керамическая миска с ужином — каша с большими кубиками мяса. Но аппетита у Михаила Сергеевича не было, и не будет теперь уже, наверное, никогда.
Он протянул руку к кружке и жадно приложился к ней, клацая зубами по краю. Он выпил все до дна, и, откинувшись на узкой «шконке», прикрыл глаза и вытер лоб платком. Огонек истины, что грезился ему в момент, близкий к просветлению, больше не брезжил перед ним. Только пустота — холодная, равнодушная, черная пустота, в которой глохнет любой крик. «Поздно, уже ничего не исправить… Приговор окончательный, и обжалованию не подлежит…» — монотонно пела эта пустота.
Но сущность Горбачева не желала мириться с этой страшной пустотой. И ожила его сущность, подняла голову, заговорила, зашептала. Безнадежность и тоска, свившись в клубок, разродились досадой — и это было уже нечто знакомое, едва ли не уютное, такое человеческое и простое, такое естественное… Но досада одна долго не живет, и вот уже раздражение и злоба заполнили духовное пространство Миши Меченого, обжигая его разум своими огненными языками.
«Все у меня могло получиться, — думал он с горечью, одновременно и отравляющей, и обманчиво-утешающей. — Если бы не этот проклятый Серегин, свалившийся на меня из ниоткуда так неожиданно! Я все делал правильно, осторожно, учитывая каждую мелочь. Мои предшественники в силу своей умственной ограниченности довели теорию марксизма-ленинизма до маразма, а я должен был доказать ее полную несостоятельность и демонтировать обветшавшие идеалы, после чего можно было бы разоружиться перед Западом и протянуть ему руку дружбы. Я хотел переделать эту страну самым разумным образом, придать ее гражданам общечеловеческий облик, избавить ее от извечного мессианства и желания построить Царство Божие на земле! Также я намеревался отпустить на свободу национальные республики, где уже созрели собственные элиты. Я не собирался предпринимать ничего для укрепления существующих порядков, напротив, хотел их полностью разрушить, превратив серьезное недомогание в экономике в предсмертные судороги. Мои сторонники повсюду, и они знают, как этого добиться. И тогда союз независимых государств, или как там будет называться то аморфное образование, в которое превратится СССР, смог бы войти в семью цивилизованных народов. Главное было начать, и тогда никто не сумел бы остановить набирающие ход перемены. И что же теперь? Пришел этот проклятый Серегин, который называет себя специальным исполнительным агентом самого Бога, и привел с собой Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и Брежнева. Они все живы, черт побери — они чудесным образом воскресли во плоти, и теперь обливают меня, их последователя и преемника, суровым презрением! Они приближены к этому треклятому Серегину… Ну а для меня все хорошее закончилось безвозвратно, безнадежно. Я ведь даже не успел ничего совершить! Это несправедливо, несправедливо! Какого черта… Будь они все прокляты! И Маркс, и Энгельс, и Ленин, вместе со своей дурацкой теорией! Будь проклят Сталин, кровавый тиран! Его будут помнить в веках — уже за то, что он принял эту дикарскую страну с сохой, а оставил с атомной бомбой. Будут помнить даже Брежнева, что правил страной семнадцать лет! Леня был тот еще разгильдяй, но за все время нахождения у власти удостоился от народа только беззлобных анекдотов в свой адрес… А я? Здесь мне уже не суждено войти в историю ни каком виде. А в том мире будущего, где все шло своим чередом, меня будут ненавидеть в веках истово, будто Иуду — так же, как ненавидят Серегин, Кобра и эта беловолосая ледяная сатана, как ее, Бригитта Бергман… Все они смотрят на меня словно на ползучую гадину, которую хочется растоптать, чтобы потом брезгливо обтереть подошву сапога об траву… О, ничего уже не вернуть, ничего! А ведь если бы мне удалось осуществить задуманное и прорваться к высшей власти, я бы развернулся так, что мало бы не показалось никому… Я бы добился такого…»