— Вахтанг! — вскричал отец.
— Я люблю говорить правду в глаза, отец. Ты, пожалуйста, не думай, что я тебя виню. Напротив, я приветствую твою тогдашнюю дальновидность. Если бы ты пошел на поводу у своих страстей, твоя жизнь не была бы столь упорядоченной. И это не замедлило бы сказаться на нашей карьере.
— На твоей карьере, если быть точным! — процедил сквозь зубы Резо. — Меня лишь недавно распределили прокурором в отдаленный район. А Нодар — физик, и ему вообще наплевать на карьеру.
— Хотя бы и так, согласен, на моей карьере, — с подчеркнутой издевкой произнес последние слова первый заместитель министра. Самообладание, выработанное на заседаниях, не оставляло его даже в самых критических ситуациях. Более того, его бесстрастная, холодная и вызывающая речь легко выводила противника из равновесия.
— Да, да, на моей карьере. — Он невозмутимо вдавил окурок в пепельницу и поставил ее на подоконник.
— Хм, чуть не забыл, ты ведь уже дважды ушел с работы из-за своей неуемной принципиальности.
— Ах, да, позвольте представить вам вашего старшего брата Вахтанга Геловани, первого заместителя министра, а в недалеком будущем, наверное, и министра, правда при условии, если его шеф, прикованный к постели неизлечимой болезнью, вовремя отдаст богу душу! — с нескрываемым презрением отчеканил Резо, пытаясь сбить гонор со старшего брата.
Но первый заместитель министра даже бровью не повел. На его полном, краснощеком, неумном, но самодовольном лице мелькнула насмешливая улыбка. Он даже не счел нужным ответить на выпад брата и как ни в чем не бывало продолжил прерванную речь:
— Если история эта получит гласность, то ее последствия неминуемо отразятся на твоей судьбе, отец! Ты, надеюсь, помнишь, что стоишь на пороге своего семидесятилетия. На кафедре у тебя немало недоброжелателей, только и ждущих, когда ты оступишься или когда сдаст твой организм. Благодарение богу, ты человек здоровый и проживешь еще долго. Но посуди сам, каково, если тебе, почтенному профессору, на старости лет пришьют аморалку? Ты что же, решил дать повод своим врагам позубоскалить? Или ты надеешься на великодушие своих коллег?!
— Вахтанг! — воскликнул побледневший отец.
Сколько отчаяния было в его голосе!
— Нечего волноваться, я просто высказал свое мнение. Если оно тебе не по душе, можешь поступать, как тебе заблагорассудится. Но предупреждаю: эта история даст пищу для сплетен и пересудов. И основательно попортит нам кровь. Даже этому молодому прокурору, простодушно возводящему воздушные замки и стремящемуся избавить мир от беззаконий. Но больше всех это повредит мне и тебе, отец. Если уж ты махнул рукой на себя, не мешало бы тебе подумать о судьбе своего сына. А этого молодого человека, который, оказывается, является моим братом, уже двадцать лет знают под своей фамилией. Есть ли смысл менять ее? Есть ли смысл возрождать позабытые сплетни? У каждой реки существует свое русло. Стоит ли изменять его, стоит ли возвращать вспять реки?
— Ты мерзавец!
Я никогда еще не слышал в голосе Резо такого отвращения.
Первый заместитель министра не отреагировал и на этот выкрик. Ни один мускул не дрогнул на его самодовольном лице.
— А ты-то чего молчишь? — набросился Резо на меня.
— Я-а-а?
Я не ожидал вопроса и, признаться, растерялся. Да и что я мог сказать…
— Не волнуйтесь, уважаемый Резо, и вы, уважаемый первый заместитель министра. (Боже, где я слышал этот голос?!) Прошу выслушать меня, и я навсегда освобожу вас от неприятностей, связанных с нашими родственными отношениями. Я пришел сюда не затем, чтобы набиваться вам в братья и, тем более, просить фамилию. Все ваши рассуждения о моей фамилии курам на смех. Я просто был удивлен, когда на похороны моей матери пожаловал уважаемый профессор и, представьте себе, даже оставил триста рублей моему дяде на похоронные расходы. В течение двадцати лет он ни разу не вспомнил, что у него есть сын… — он говорит спокойно, не сводя глаз с первого заместителя министра, — ни разу не подумал дать сыну свою фамилию. Больше того, когда я появился на свет, он, оказывается, сказал моей матери: а ты уверена, что ребенок мой? (Отец побагровел, на лбу у него вздулись жилы, словно он собирался что-то сказать.) Не возмущайтесь, уважаемый профессор, не думаю, чтобы вы забыли эти низкие слова, которыми вы, как из ружья, выстрелили в безмерно любящую вас женщину. А ведь вы были вполне уверены в преданности моей матери и прекрасно знали, что я ваш сын. Но тогда вы испугались за себя, о чем вам доложил уже ваш старший сын. И вот я впервые увидел своего отца. А мне — вы совершенно правильно угадали мой возраст — двадцать лет. (И все-таки, где я мог слышать этот голос?) Через три месяца после смерти моей матери вы даже пригласили меня домой. Только никак не могу понять, что побудило вас к этому, что вызвало в вас эти приятные сдвиги? Может, угрызения совести? Не уверен, потому что для этого у вас было целых двадцать лет. Но в вас ни разу не шевельнулись подобные чувства. Так что же? Может, на пороге своего семидесятилетия и в ожидании скорого конца вы вдруг вспомнили о боге? А о боге вспоминают из страха, из страха перед собственными грехами. Может, вы пытаетесь искупить свои грехи? Да что гадать, загляните себе в душу и, может, там обнаружите истинную причину вашей нынешней отцовской заботливости. Но мне совершенно безразлично ваше отцовство, и я не нуждаюсь в вашей заботе. Я принял приглашение и явился сюда лишь для того, чтобы лично вернуть пожертвованные вами триста рублей, которые я собирался переслать по почте…
Где я слышал этот голос? В машине? В метро? А может, в кинотеатре до начала или после конца фильма. Где я мог видеть этого голубоглазого, светловолосого юношу, оказавшегося моим братом?
Кажется, в машине, в моей машине, но где? Когда? Когда я возвращался из лаборатории? Или когда ехал на море? И был он один или с друзьями?
Прошло по меньшей мере минут пять, как Гоги захлопнул за собой дверь. Но ни один из нас даже не пошевелился. Отец по-прежнему сидел, откинувшись в кресле. Глаза его не мигая смотрели в одну точку. Жилы на лбу еще больше вздулись. Резо попеременно переводил взгляд с отца на меня. Первый заместитель министра, уставившись в потолок, спокойно курил. Взгляд его был так невозмутим, словно ничего не случилось. Белизна манжет его рубашки и запонки с бриллиантами режут глаза.
— Резо!
Голос отца показался мне слабым.
— Что, папа!
— Принеси воды, сынок, мне плохо.
— Вы меня не помните? — спрашиваю я и удивляюсь, что разговариваю с братом на «вы».
Мы сидим на круглой скамейке в скверике на углу Плехановского.
— Нет.
— И никогда меня не видели?
— Никогда.
Он отвечает коротко, с холодком, разглядывая при этом прохожих.
Неужели я ошибаюсь? Но это невозможно. Я абсолютно уверен, что где-то видел эти глаза, это лицо. И голос мне знаком.
— Как вы меня нашли? — равнодушно спрашивает он и жадно затягивается.
— Найти человека в Тбилиси не представляет сегодня особого труда.
— И зачем вы искали меня?
— По-моему, это и так ясно.
— Наши братские отношения не имеют смысла.
— Но почему?
— Я не верю в братство даже тех, кто вместе рос. Вы мне даже в товарищи не годитесь. Просто-напросто мы не найдем общего языка. Кроме того, я некоммуникабелен, теперь ведь это словечко в моде. Я трудно схожусь с людьми.
— Вы учитесь?
— Да, на заочном в Политехническом, радиофизический факультет.
— И работаете? — Меня злит, что я до сих пор обращаюсь к нему на «вы».
— Да, работаю. На радиостудии оператором по звукозаписи. Это моя первая и, наверное, последняя должность.
— Отчего же последняя?
— Мне нравится операторская работа. Я на студии самый маленький человек, зато абсолютно свободный. У них нет специалиста лучше, чем я. Потому и цацкаются со мной. Работу я всегда выполняю вовремя и качественно, порядка не нарушаю. Боюсь, как бы на меня не наорали. Я — свободная личность и никому не спущу оскорбления. Я за свою жизнь еще ни на одном собрании не присутствовал. И никто меня не заставляет. На работе я почти не разговариваю. Что ни скажут — делаю. Вот и все. Нет надо мной начальников во всем свете. Да и материально — ничего, не жалуюсь, беру частные заказы — музыку на магнитную пленку записываю. Платят сносно. Не понравится человек — заказа не приму. Жадным и ненасытным я никогда не был. Зарабатываю ровно столько, чтобы нормально жить.
— Вы не женаты?
— Нет. А вы?
— И я тоже. Ах, да, Гоги, долго мы будем выкать? Хочешь не хочешь, мы все равно братья.
Гоги улыбнулся. И все лицо его вдруг добродушно засветилось.
— Жениться — глупость.
— Но почему же?
— Не успеешь жениться — прощай свобода. Женитьба сама собой подразумевает детей. А за детьми требуется уход, потом их на ноги поставить надо. Благополучие, семья вынуждает чего-то добиваться, хотя бы для того, чтобы увеличить достаток. Вот отсюда и начинаются все беды. Ничего не остается, как льстить кому-то, величать гением любого кретина, если он твой начальник. И притом надо скрепя сердце сносить окрики и унижения. И с самолюбием надо распрощаться навсегда, чтобы не страдали дети. Существовать таким образом я и не желаю и не смогу. Мне нравится стиль моей жизни. И дружбы я не признаю, а впрочем, у меня и друзей-то нет.
— Чем ты занимаешься после работы?
— Иду домой, чтобы послушать музыку. Заглянет на огонек какая-нибудь девочка…
— И много у тебя этих самых девочек?
— Хватает.
Он засмеялся.
— Чего ты смеешься?
— Да так… Сигареты у тебя есть?
— Есть. И все-таки почему ты засмеялся?
— Вот уже три недели ко мне одна девочка ходит. Только сейчас я вспомнил, что не знаю ни ее имени, ни фамилии. Наверное, даже не спрашивал. Не было нужды. Да и она, впрочем, тоже.
— А как же ты с ней познакомился?
— У дружка своего встретил.
— А говоришь — нет друзей.