Он поднес мою руку к губам и поцеловал. Я в смущении отдернула ее, и с моих губ слетел вопрос, который не шел у меня из головы.
– Когда вы делите со мной ложе, – прошептала я, – вы думаете об Элинор? Вы вспоминаете, как ложились с ней?
– Нет, – ответил он. – У меня нет таких воспоминаний.
Я подумала, что он не желает меня обидеть.
– Нет нужды говорить так.
– Я сказал это лишь потому, что это правда. Я ни разу не ложился с Элинор.
Приподнявшись, я удивленно взглянула на него. Его серые глаза были непроницаемы, точно закоптелые стеклышки. Я потянула на себя край простыни, чтобы прикрыть наготу. С легкой улыбкой он сорвал с меня простыню, скользнув кончиками пальцев по моей коже.
Я схватила его за руку.
– Как можно говорить такое? Вы… вы же три года прожили в браке. Вы любили друг друга…
– Да, я любил Элинор, – мягко ответил он. – Поэтому я с ней и не ложился.
Он громко вздохнул, и ко мне пришло осознание: за все время, проведенное в их доме, я ни разу не видела, чтобы они хотя бы коснулись друг друга.
Я отпустила его руку и вновь прикрылась простыней. Он продолжал лежать неподвижно, расслабленно, словно рассуждал о каких-то житейских пустяках. Он не поворачивал ко мне головы, но смотрел вверх, на низкие стропила. Голос его был ласков и терпелив, как будто он обращался к ребенку.
– Анна, пойми. У Элинор были и другие потребности, куда более важные, чем нужды плоти. У нее была неспокойная душа. Она должна была искупить один тяжкий грех, а я должен был ей помочь. Девочкой она совершила ужасное злодеяние, и если бы ты знала…
– Но я знаю, – перебила я. – Она сама рассказала мне.
– Неужто? – Он взглянул на меня, и брови его нахмурились, а глаза потемнели. – Похоже, вы были весьма близки, а я даже не догадывался насколько. Пожалуй, ближе, чем следовало бы.
Мне пришло в голову, что он, нагой в моей постели, едва ли вправе судить о том, следовало ли мне дружить с его женой. Но в ту минуту мои мысли были заняты другим.
– Элинор поведала мне о своем грехе. Но она ведь раскаялась. Уж конечно…
– Анна. Между раскаянием и искуплением огромная разница.
Он сел в постели, прислонившись спиной к грубой дощатой стене. Теперь мы находились лицом к лицу. Я сидела, подогнув под себя ноги и завернувшись в простыню. Меня била дрожь.
Он развел руки в стороны, словно чаши весов.
– Из-за похоти Элинор лишилось жизни ее нерожденное дитя. Как искупить такой грех? Око за око, сказано в Писании. Но что же в случае Элинор? Что могла дать она взамен жизни, непрожитой по ее вине? Поскольку причиной всему стала похоть, я рассудил, что во искупление ей должно быть отказано в плотских утехах. Чем сильней я мог заставить ее любить меня, тем больше значило бы ее покаяние на чаше весов.
– Но… – сбивчиво начала я, – но я же сама слышала: когда Джейкоб Мерилл лежал при смерти, вы утешали его, вы говорили, что Господь создал нас слабыми, а потому понимает и прощает нас… И когда вы застали Альбиона Сэмуэйса с Джейн Мартин, вы потом упрекали себя за то, что были с ней так строги…
– Анна, – оборвал он меня, и голос его был суров. Казалось, терпение его на исходе, как будто дитя, которое он наставляет, никак не усвоит урок. – Беседуя с Джейкобом Мериллом, я не сомневался, что к вечеру он умрет. Что толку говорить с ним об искуплении? На какое искупление способно было его немощное тело? Моя Элинор оказалась более удачлива: впереди у нее была целая жизнь. А что касается Джейн Мартин, если бы я радел о ней, как радел о моей Элинор, то нипочем бы не отступился, но карал бы ее, карал ее дух и плоть, пока душа ее не очистится. Разве ты не видишь? Я должен был проследить, чтобы Элинор очистилась, ибо в противном случае потерял бы ее навеки.
– А вы? – спросила я тихим, сдавленным голосом.
– Я? – Он рассмеялся. – Что до меня, я взял пример с папистов. Известно ли тебе, что женщины – это порождение навозной кучи Сатаны? Известно ли тебе, как паписты учат священников, давших обед безбрачия, обуздывать страсти? Стоит им возжелать женщину, и они обращают мысли к самым гадким выделениям ее тела. Я не позволял себе смотреть на Элинор и видеть ее прелестные черты или вдыхать ее свежесть. Нет! Я смотрел на это милое создание и заставлял себя думать о желчи и гное. Я представлял себе липкую серу в ее ушах, и зеленую слизь в ее ноздрях, и смрад ее ночного горшка…
– Довольно! – вскричала я, зажав уши ладонями. Мне было дурно.
Он крепок телом, но дух его, боюсь, еще более крепок. И эта твердость духа толкает его на такие поступки, какие не по силам ни одному мужчине. Поверь, я видела это своими глазами, и во благо, и во вред. Так сказала Элинор много месяцев назад. Теперь я знала, что она имела в виду.
Он стоял на коленях в постели, и свет омывал его тело. Голос его приобрел звенящую звучность проповедника.
– Разве ты не ведаешь, что я, муж, являюсь подобием Господа в доме моем? Не я ли изгнал блудницу из райского сада? Я превратил свою похоть в благодатный огонь! Я горел страстью к Богу!
И он расхохотался безрадостным смехом и повалился на простыни. Зажмурился, и по лицу его пробежала судорога, точно его пронзила острая боль. Хриплым шепотом он продолжил:
– А теперь по всему выходит, что Бога нет и что я заблуждался. В том, чего требовал от Элинор. В том, чего требовал от себя. Ибо, конечно же, я любил ее и желал ее, как бы ни старался подавить свои чувства. Я заблуждался в этом и жестоко, до крайности жестоко заблуждался в том, чего требовал от этой деревни. Из-за меня многие, кто мог бы спастись, погибли. Кто я такой, чтобы вести их навстречу смерти? Я полагал, что говорю от лица Господа. Моя жизнь, мои деяния, мои слова, мои чувства – все зиждилось на лжи. Неверен во всем. Теперь, однако, я наконец научился поступать, как хочу.
Он потянулся ко мне, но я оказалась проворнее. Увернувшись от его руки, я соскользнула с постели. Вслепую подхватила одежды, разбросанные по комнате, и, натягивая через голову платье, неуклюже сбежала по лестнице. Все, чего я желала, – это убраться подальше.
Не разбирая дороги, я бросилась к церковному кладбищу. Я хотела к Элинор. Я хотела обнять ее, и приласкать, и сказать, как мне горько, что он так жестоко обошелся с ней. Моя красавица, такая нежная, созданная для любви. Деля с ним постель, я надеялась стать ближе к ней. Я стремилась стать ею – стать ею во всем. Но вместо этого, насладившись его телом, я лишь обокрала ее; я украла то, что по праву принадлежало ей, – ее первую брачную ночь. Я подошла к ее могиле и повалилась на надгробную плиту. Когда пальцы мои нащупали надпись, испорченную неумелым гравером, эта оскорбительная мелочь вскрыла мою скорбь, и рыдания сотрясали меня, пока камень не сделался скользким от слез.
Так я лежала, распростершись на ее надгробии, пока не услышала, что он меня зовет. Я не хотела видеть его. Лицо, так волновавшее меня, тело, возбуждавшее во мне желание, – все в нем теперь меня отталкивало. Я слезла с надгробия и на четвереньках подползла к высокому старинному кресту, надеясь за ним укрыться. Я прислонилась к нему, как делала уже не раз. Однако резьба больше не оживала под моими пальцами. Я больше не думала, что древнему мастеру есть что мне сказать. Послышался хруст камней под сапогами. Через бугристую лужайку я побежала к церкви. Я не заглядывала внутрь с того мартовского дня, когда священник закрыл ее для прихожан. Я ступила на паперть и дотронулась до двери. После холода камня дерево казалось теплым на ощупь. Я толкнула, и дверь подалась. Я скользнула внутрь и неслышно затворила ее за собой. Шорох крыльев возвестил, что в колокольне обосновались голуби. Отчего бы нет? В колокола больше не звонили, здесь их ничто не потревожит.
Воздух был затхлый. На медных подсвечниках у алтаря расцветали зеленые узоры. Когда голуби умостились на балках и воркованье их стихло, в церковь вновь просочилась тишина. Я двинулась вперед, по давней привычке благоговейно приглушая шаги. Я пробежала руками по камню старинной купели, вспоминая два счастливых дня, когда я приносила сюда своих малышей, чтобы им окропили голову водой. Сэм, выскобленный до блеска, улыбался широченной улыбкой, того и гляди лопнет от радости.
Простак Сэм. Как я стыдилась нехитрых страстей, написанных на его лице, когда он гоготал над детскими забавами или по-звериному кряхтел, тиская меня в постели. Как я завидовала Элинор! Изяществу манер ее супруга, тонкости его ума. Как могла я понимать так мало? А впрочем, мог ли хоть кто-нибудь догадаться, что за изяществом кроется столь чудовищная холодность, что тонкий ум так себя извратил?
Запах воска, сырые камни, пустые ряды. Мысленно я заполнила их людьми. Мы сидели здесь, и внимали ему, и верили в него, как верила Элинор. Слушались, когда он говорил нам, как поступать правильно и хорошо. Теперь две трети из нас мертвы – погребены снаружи, во дворе, или в безысходности рассованы по мелким ямам. Я стояла посреди церкви и силилась произнести молитву. Ничто не шло на ум. Я сложила губы в старые, заученные слова. Они прозвучали куда громче, чем мне хотелось, бессмысленные, точно перестук камней о стенки колодца:
– Верую в Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли…[35]
Эхо шепотом завторило мне и смолкло в шорохе скребущихся мышей.
– Что, Анна, неужели ты все еще веришь в Бога?
Голос доносился со скамьи Бредфордов. Элизабет Бредфорд поднялась с пола, где она стояла на коленях за высокой дубовой спинкой, скрытая от глаз.
– Вот матушка моя верит. Она верит в Бога гнева и возмездия, что сломил гордость фараона, сровнял с землей Содом и обрушил несчастья на Иова. Это она послала меня сюда, хотя сомневаюсь, что молитвы ей помогут. Схватки начались прошлым вечером, за месяц до означенного срока, и хирург из Лондона уже поставил на ней крест. В ее возрасте быть в положении значит заигрывать со смертью, сказал он, и смерть непременно ее найдет, поскольку разрешиться ей совершенно невозможно. Описав сей мрачный исход, он сел на коня и ускакал прочь.