Год кометы — страница 21 из 47

за его стены!

На мгновение мне показалось, что сейчас появится охрана, нас с матерью попросят повторно показать билеты, и там окажется какая-то ошибка; нас разъединят, поврозь уведут куда-то. Я мысленно оглянулся на пансионат, где остались сушиться на батарее наши вещи, и неожиданно увидел в номере других людей, другую одежду, так же сушащуюся после долгой лыжной прогулки.

Морок пропал, но взгляд Кремля остался.

В холле Дворца съездов пришедшим помогали юноши-старшеклассники, одетые в стилизованную пионерскую форму — по возрасту они уже в пионеры не годились.

Один из них, высокий, стройный, носящий пионерскую форму словно мундир, — я даже подумал, не сшили ли ее в дорогом ателье на заказ, ведь иначе нельзя, невозможно было добиться, чтобы мешковатые брюки и кургузая курточка так сидели по фигуре, — указал, где наша секция гардероба, и отвернулся, будто мы по пустякам побеспокоили его, часового на важном посту. Белые волнистые шторы на огромных окнах, безупречно чистый воротник его белой рубашки, залихватски повязанный алый галстук, стрелки на брюках, остроносые ботинки, — Дворец выбрал бы его привратником, и ему нравилось во Дворце, нравилось указывать и направлять. Это был его бенефис, его вечер, и мне на секунду захотелось стать им, так же ловко и азартно чувствовать себя в Кремле.

В зале мы сели у самой сцены. Началось представление, Снегурочку, как всегда это бывало по сюжету, украла нечисть, все дети кричали «Дедушка Мороз, выходи!», сжимая картонные подарочные сундучки, от которых липко пахло шоколадом. А я остро ощущал бессмысленность елки, представления, Деда Мороза, наряженной массовки, фальшивых ватных бород, конфетти и серпантина, блестящих елочных шаров, я словно постарел за минуты, устал чудовищной взрослой усталостью.

Детство кончилось — я столько раз мечтал об этом, а теперь сидел, оглушенный, растерянный, ощущая неотступный взгляд Кремля, уже почти надеясь, что меня заберут, поместят куда-то, куда помещают таких, как я.

Детство кончилось; я оставался ребенком, но детство кончилось. И все-таки я не жалел, что открыл запретную книгу, — если меня не выведут из зала, не подхватят за локоть на выходе после представления, будут какие-то события, порожденные прикосновением к книге, эти события уже близко! Наступает новый год; и он впервые будет действительно новым, не похожим на прежние, складывавшиеся словно под копирку.

Меня ждут открытия, меня ждут какие-то неясные пока жертвы, может быть, жертва самой жизни, — взгляд Кремля подтверждал такую возможность, — но я был наивно готов к жертвам, даже желал их, с восторгом ощущая, как это желание словно бы находит одобрение у Кремля и взгляд давит уже не так сильно.

И когда через два дня в пансионате телевизор показывал бой Кремлевских курантов, отсчитывающих последнюю минуту старого года, я уже не чувствовал взгляда Кремля. За окнами была метель, я ускользнул от матери, выбежал на улицу, чтобы потрогать, сжать в пальцах первый снег нового года. Холодок проник в ладонь, за спиной шумел пансионат, а я стоял, вглядываясь в освещенную пустоту аллей.

Пришло мое время.

Часть вторая

НЕИЗВЕСТНЫЕ ДОРОГИ

Большие события иногда посылают вестников о себе, дают знак: будь внимателен, будь открыт и чуток, не пропусти, не помешай поступком или чувством, иначе не случится!

От долгих зим детства в памяти не осталось почти ничего, кроме катания с ледяной горки и походов на лыжах; запомнились только моменты движения. Вот ты летишь на разлохмаченной картонке по ледяным ухабам с впаянными в лед ржавыми вихрами прошлогодней травы, с непременными пятнами крови, — кто-то разбил лицо или распорол руку, — летишь в глубокий мусорный овраг, заваленный старыми шинами. Вот мелькают перед глазами две лыжи, обгоняющие одна другую, пересекаются и разбегаются линии лыжней, парят на морозе черные речки, чьи крутые берега истоптаны лыжной «лесенкой». Скрип снега, шарканье лыжных палок о наст, скольжение, скольжение, возвращение домой, горячий чай с клюквой, тяжелый обед и тяжелый, без сновидений, сон.

И только одна зима оставила по себе долгую память; зима, в которую с новогодней елки в Кремле началось мое пробуждение для собственной жизни.

Стояла ясная погода, конец каникул был еще далек, в пансионат к нам приехал отец, и я каждый день требовал кататься на лыжах, — все во мне требовало действия, бессмысленных на первый взгляд метаний и поисков.

На насыпи узкоколейки, примыкавшей к железной дороге с противоположной стороны станции, валялись куски цветного стекла, нежно-голубого, фиолетового, сиреневого, синего, зеленого, похожие на осколки разбитых слитков. Мне запрещали собирать это стекло, говоря, что оно может быть химически вредным; я бы поверил, но было и другое условие — нельзя было переходить на ту сторону, где шла узкоколейка. И, кажется, первый запрет был лишь следствием второго.

Постепенно из фраз, не мне предназначавшихся, я уяснил, что там, откуда везут стекло, располагается или располагался какой-то полигон. Мало было слов, способных взволновать так же, как это, — наверное, только «аэродром», «военная часть», «секретная лаборатория».

И однажды, отпросившись погулять на ближние пруды, я перешел железную дорогу и отправился по узкоколейной ветке. В гравии обсыпки, припорошенном снегом, поблескивали кусочки цветного стекла, и я чувствовал, что могу идти по этому следу бесконечно. Однако возрастала и непонятно откуда взявшаяся опаска: куски стекла, переливчатые, дымчатые, цветные, словно заманивали меня, по сторонам тянулись склады и свалки, полигона — большого, широкого пространства — все не было видно.

Наконец навстречу мне попались двое мужчин, два рыболова; одетые в ватники и бахилы химзащиты поверх валенок, с ледобурами и зимними короткими удочками, они шли рыбачить на те пруды, куда я якобы отправился гулять.

Я осторожно спросил у них, где тут полигон. Один, круглолицый, с глуповатыми вислыми усами, весь домашний, лоснящийся от жениных блинов или ватрушек, растерянно посмотрел на меня, готовясь спросить «какой полигон?». А второй, почти старик, с узким лицом, изъязвленным воспаленными красными капиллярами, высокий ростом, забросивший за плечо ледобур как винтовку или автомат, вдруг заступил мне дорогу, снял с правой руки огромную меховую рукавицу и цепко взял меня за плечо, положив пальцы на какую-то уязвимую косточку. Я чувствовал — нажмет, и плечо мгновенно прострелит боль. А еще я успел заметить, что шерстяная, много раз штопанная перчатка под рукавицей — трехпалая; я знал, что это армейская перчатка для зимней стрельбы, указательный палец оставлен свободным, чтобы жать на спуск.

— Откуда ты знаешь про полигон? — спросил старик, спросил не шутя, как человек, имеющий полное право на такие вопросы. — Кто тебе рассказал? Зачем ты сюда идешь?

Я посмотрел под ноги, увидел там сине-белый кусок стекла и понял, что объяснять про поиски цветного стекла бесполезно. Второй рыбак отошел в сторону, а старик, отпустив плечо, сдавил мне щеки ладонями и приблизил свое лицо к моему, давя взглядом.

Но тут из-за крутого поворота линии, скрытого леском, показался поезд, машинист загодя прогудел, и старик отпустил меня, прохрипев «иди, щенок»; локомотив и цепь вагонов с гравием оставили нас по разные стороны узкоколейки.

Я кубарем скатился с насыпи, побежал прочь, — значит, взрослые знали, что с полигоном что-то не так, ведь даже на танковом полигоне около дачи мы собирали грибы, а здесь был какой-то другой полигон, и старик в перчатке, какие выдают зимой часовым, может быть, даже спас меня. Он ведь явно работал там, на полигоне, а потом вышел в отставку, но мысленно продолжал бдительную вахту.

Через два или три дня мы забрались на лыжах особенно далеко от пансионата. Пройдя долгое поле, где лишь изредка встречались гуртины ковыля да чернела вдалеке деревня в десяток дворов с деревянной церковью, мы вошли в светлую березовую рощу, прорезанную просекой. Просека была немного приподнята над местностью, словно ее подсыпали землей; и не успел я этому удивиться, как лыжа скрежетнула по чему-то металлическому.

— Пойдем, — сказал отец, заметив, что я остановился. — Пойдем скорее! Мы почти опоздали к обеду!

Я согласно кивнул, но едва он отвернулся, расчистил лыжей снег. Под ним обнаружился ржавый рельс узкоколейки. Пока мы шли по просеке, я успел заметить среди деревьев несколько трухлявых, серых от старости столбов с обрывками колючей проволоки на изоляторах.

Вечером я спросил отца, что за железную дорогу мы пересекали.

— Это старая дорога в совхоз «Коммунарка», — ответил он мгновенно, словно ждал вопроса. И ответил так, что желание спрашивать, зачем совхозу железная дорога, почему ее не используют, отпало.

В предпоследний день каникул мне разрешили покататься одному. Нужно ли говорить, что я побежал знакомым маршрутом мимо деревеньки и черной деревянной церкви к просеке в березовом лесу?

Грозный старик с выправкой часового, узкоколейка на полигон, брошенная узкоколейка в лесу, странные, побочные, неизвестные дороги — я чувствовал, что нашел остатки той потерянной страны, той Атлантиды, которую открыл благодаря БСЭ.

И вот я на месте, там, где в прошлый раз обнаружил под снегом рельс. Специально прихваченной маленькой лопаткой я раскопал его, насколько хватило сил, и нашел клеймо: 1931.

Куда идти — направо, налево? Серый хмурый день не дает подсказки, ветра нет. Налево? Кажется, там что-то виднеется вдалеке, то ли домик, то ли ворота, то ли будка стрелочника. Но вот ты проходишь сто, двести метров и понимаешь, что, хотя в лесу никого и ничего нет, тебе жутко от того, как лежат на снегу тоненькие, как лапки птиц, веточки, как хрустит наст под лыжами. Не надо, не надо ходить ни влево, ни вправо, говорит тебе серый хмурый день, возвращайся в пансионат, там в столовой уже ставят на плиту суп, забудь эти невзрачные березы, прошлогодние вороньи гнезда, рассыпающиеся от ветра, ржавые рельсы под снегом и трухлявые столбы с жестяными табличками, на которых уже ничего не прочесть.