Год кометы — страница 30 из 47

Так вот почему в энциклопедии не хватало томов, понял я. Родители старались утешить бабушку Мару, приговаривали — ну какие беды, какие беды, все ведь в порядке, — но было видно, что они сами не верят в свои слова, чувствуют, что близятся какие-то перемены, и вряд ли это будут перемены к лучшему.

В те годы дачная округа быстро перестраивалась, людей прибыло; на пустошах, на бывших полях возникали новые участки, шесть «соток» против прежних десяти. Вырубались опушки, прокладывались дороги, тропы через лес к станции; новоселы обживались, людей вдруг стало слишком много, лесные овраги понемногу начали заполняться мусором, избытком их существования. В предыдущие годы все знали всех, деревенские — дачных и наоборот, грибники — грибников, рыбаки — рыбаков; а тут буквально за год или два летнее население увеличилось вдвое или втрое; и сама фигура «незнакомца», прежде вызвавшая бы настороженность и разговоры, — а кто это тут бродит? — стала привычной, но это совершенно поменяло атмосферу мест.

И вот, чувствуя, наверное, эту перемену, а может, ощущая инстинктом кочевого, неприкаянного человека наступление нового времени, распад прежних строя и уклада, в округе стали появляться бродяги.

Из запечных углов, из окраинных, кажущихся оставленными изб, из-под соседской бабьей опеки, из магазинных подсобок выбрались, словно очнулись от сна, укрывавшиеся там люди.

Долгие годы они хоронились, бездольно — куда прибило, там и живешь — обитали под чужим кровом, кто приворовывал, кто пил, но все находили свой источник прокорма, к чему-то прислонялись. А тут вдруг у них словно появились воля, намерение, сила; раньше они себя стеснялись, знали свое жалкое положение в строгом поселковом мире, а теперь стали сбиваться в компании, быстро превращающиеся в шайки. Уходили в лес, находили брошенный балаган лесорубов или мальчишеский шалаш, обустраивали там страшноватую пародию на жилье: тащили со свалок выброшенные диваны и холодильники, раскуроченные телевизоры и выставляли эту рухлядь вокруг прикрытого навесом кострища или в яме; смотрели, вероятно, в разбитый экран «Рубина» или «Юности», клали в холодильник объедки и наворованные с огородов овощи, кучей набрасывали в перекосившийся шкаф прихваченную с веревки, пока хозяйка зазевалась, одежду.

В лесных этих становищах появился свой способ заработка — воровство металла, грабеж дач; бродяги лезли за колючую проволоку военного аэродрома, чтобы свинтить что-нибудь с самолетов, наладили обмен с солдатами охраны. Зимой они вновь находили себе домашний кров, а может, перебирались на юг или погибали от холода, но весной появлялись снова, к ним прибивались новые, и лесной мир укреплялся, бродяги даже начали свысока посматривать на дачников, зряшных людей, копающихся на своих сотках, — так, наверное, в мор, голод и чуму смотрели на охраняющих свои дома и поля.

Явились бродяжьи вожаки из бывших сидельцев, дурочки, которых отправляли побираться, смутные какие-то потасканные бабы, обходившие деревни и дачные поселки, чтобы навести потом дружков, если где-то что-то плохо лежит или висит. Конечно, бродяг было немного, весь лес испоганить они не могли и не в каждом дворе их видели, но что-то они стронули, и по деревням, задевая и дачи, поползли слухи, затхлые, как заплесневелая изнутри хлебница, слухи, которые, казалось, полвека пролежали под спудом, забились в тараканьи щели, в паучьи углы, в старушечьи сундуки с похоронным исподним; безумные, невнятные, предвещающие смуту.

О дезертирах, которые прячутся в лесу, на той неделе убили двоих в Пятихатке, а дом сожгли, чтобы замести следы; о том, что Черновых дочка пошла короткой тропкой на Старый городок и видела, как двое притиснули какого-то дачника; о грядущем обмене денег, после которого все станут нищими; о том, что на аэродроме садится каждую ночь самолет с гробами из Афганистана и тела жгут в котельной, чтобы никто не узнал, какие у нас на самом деле потери; котельную и вправду перевели с угля на мазут, дым ее поменялся.

Деревенские подруги бабушки Мары с каким-то мрачным удовольствием пересказывали слышанное «от Федоровны» и становились в этот момент похожи на хищных ковыляющих птиц. Разговоры их вращались вокруг угля, дров, навоза, соли, сахара и прерывались очередным слухом, будто они чуяли, как наступает, возвращается нечто страшное и позабытое, и были рады, что жизнь все-таки судит праведным судом, что нынешнее, пусть и относительное, благополучие — временное, наносное, и всем воздастся, и никто не ускользнет.

Тема дезертиров была самой частой, старухи по-особенному, будто кусок сахара к чаю вприкуску, смаковали это городское слово, по частичке, по слогу; дезертиры, дезертиры, — повторяли они, и казалось, имеются в виду все беглецы, все бродяги, ушедшие в неустроенность, дезертировавшие, так сказать, из привычного миропорядка.

А может, то возникали в них воспоминания военных лет, потаенные, скрываемые из боязни, из страха ареста, — о братьях или мужьях, бежавших с фронта, тайно или получив какую-нибудь фальшивую справку; о погребах и дальних хуторах, лесных землянках, где укрывались дезертировавшие в суматохе отступлений сорок первого года. Залихватство, удаль были в интонациях старух, будто они ведали что-то им одним известное, спрятанное по застрехам, в щелях изб; какие-то отголоски, отзвуки давнего орудийного грома, грозных событий распирали их, требовали изложения, рассказа.

И как только мимо крайних деревенских дворов проходил незнакомый мужик в старом армейском х/б, поглядывая на развешенное белье или на вышедшую попить к большой грязной луже птицу, может, действительно подумывая что-нибудь стянуть, продать и похмелиться, старухи уже к вечеру знали, что у Нефедьевых-де видели дезертира. К бабушке Маре ее товарки несли свои истории на проверку, на удостоверение подлинности, как к нотариусу, чтобы бабушка Мара сказала, дезертир тот мужик, что глядел жадным глазом на гуся, или так, забулдыга; и бабушка Мара щедро подтверждала — дезертир! — словно понимала желание товарок жить не в какие-нибудь заурядные, а в последние, страшные времена — и вполне его разделяла.

Одновременно с темой дезертиров возникла и другая, давняя история, пересказывали ее дети, но пришла она от взрослых. История о том, как у мамы была дочка, в детстве она отшибла ноготь, и он остался на всю жизнь синячно-синим. Однажды дочка пропала, — обстоятельства назывались разные, — и мать искала ее по поселкам, по вокзалам, по рынкам, пока через полгода на дальней станции не купила у торговки на платформе пирожок с мясом из армейского термоса-бидона и не нашла в мясной начинке синий дочкин ноготок.

Старухи, все, как одна, казавшиеся бездетными (дети или не родились, или уехали куда-то далеко) — толковали о безутешной матери, исчезнувшей дочке и синем ноготке так, будто это случилось вчера, будто они лично знали обеих; и казалось, внутренне зная, что рассказанное — ложь, они сожалеют об этом и хотели бы, чтобы все претворилось в правду.

Третьей темой, которая как-то сама собой выплыла, вплелась в разговоры, были крысы; собственно, крыс никто не встречал, не было никаких крысиных нашествий, съеденных подчистую запасов зерна. Лишь изредка на дачах мелькала крыса, повадившаяся ходить к помойной яме; но было впечатление, что крыс — ждут. Если уже появились дезертиры и по вокзалам ищет свою пропавшую девочку-синий-ноготок безутешная мать, значит, где-то на подходе и крысы, уже скоро вместо безобидных мышей деревянные остовы домов будут грызть крепкие крысиные челюсти. А значит, нужно искать в сараях потерявшийся за ненадобностью крысиный яд, настораживать крысоловки и замуровывать глиной с толченым стеклом дыры в полу.

Бабушка Мара полюбила вспоминать, как в эвакуации зарубила лопатой рыжего пасюка, выскочившего на нее из подпола, и с каждым рассказом пасюк увеличивался, пока не достиг размеров собаки. С упоением преувеличения бабушка Мара рассказывала, как крысы умны, как трудно их отравить, как их боятся кошки, как пасюк, рассеченный лопатой, еще несколько секунд жил и с ненавистью глядел на нее. Складывалось ощущение, что речь идет вовсе не о животных, пусть и умных, хищных, опасных числом и упорством, а о каких-то монстрах, выходцах из потустороннего бестиария. И при этом поражало, что бабушка Мара и ее товарки будто когда-то уже видели монстров, здесь работала не фантазия, а именно некое знание. Я не мог понять, откуда оно, откуда берется такая интенсивность опаски, а потом понял, услышав разговор бабушки Мары с ее подругой бабушкой Верой.

В войну Вера работала на Ленинградском вокзале стрелочницей. В феврале или марте сорок второго года из Ленинграда пришел эшелон с эвакуированными, из вагонов посыпались крысы.

На соседних путях стоял состав с мукой, и крысы потекли ручейками через рельсы; состав охранялся, но несколько стрелков с винтовками растерялись. Вера схватила ломик, чтобы отогнать крыс от зерна, но потом поняла, что эти крысы объедали мертвецов на улицах Ленинграда, — об этом ей рассказывали эвакуированные, — выжили, питаясь человечиной, и сбежали из города в машинах вместе с уцелевшими людьми.

Весь ее напор, азарт пропали, она бросилась бежать — и от крыс, и от тех людей, что ехали с ними в эшелоне, в одних и тех же теплушках, и еще неизвестно, кому принадлежала настоящая власть в вагонах — ослабшим людям или сильным крысам. А кто-то из охраны догадался добежать до паровоза, еще не отцепленного, машинист тронул поезд с мукой, крысы прыгали, сваливаясь под колеса, лезли к муке, а потом начали разбегаться, уходя под перроны, к пакгаузам и складам. И Вера еще долго потом вздрагивала, видя в Москве или у себя в деревне крысу — обычная ли она или та, ленинградская крыса-людоед?

Кажется, потомков крыс-людоедов и ждали старухи, а точнее — выкликали, предсказывали, зазывали, словно опасались, что грядущие бедствия будут недостаточно сильны. Старухи надевали цветастые латаные платья и платки, сходились у колодца или у почтовых ящиков на деревенской улице, толковали о взорвавшихся газовых баллонах, утопшем рыбаке, перевернувшемся автобусе. Их толки делали дачную местность завлекательно-недоброжелательной, таинственной, открытой сквознякам истории, ветрам из прошлого, его неупокоенным теням. Будет голод, говорили старухи, уж крупы самой простой не купить, — и