Весь смысл уже не съемочного действа, а существования вообще был в том, чтобы самый лучший погиб, чтобы был отсечен самый сильный и чистый побег и смерть его вошла в каждого как собственная смерть, в которой умирает все мелкое, эгоистичное, идущее от натуры, характера, воспитания, — и тогда ты можешь переродиться.
Гибель одного героя рождает многих, равных ему, бо́льших, чем он, таков закон мироздания, таков единственный путь становления героев. Но тот, первый, непременно должен умереть, и если он не умрет, погибнут все, оставшиеся такими, как были, не восприявшие зерна вдохновляющей смерти.
Вот это воспоминание о мальчике-актере на висельном помосте окончательно и убедило меня, что мой замысел верен. Я не задумывался, почему другие погибшие дети своей смертью не разоблачили Мистера, ведь у меня был готовый ответ: раскрыть шпиона или диверсанта может не всякий ребенок; он должен быть, к примеру, внуком сторожа — отставного красногвардейца, или сыном начальника заставы; наследником их умений, превзошедшим старших. И кто, как не я, внук воевавших дедов, лучше подходил на эту роль? Кто вообще понял, что есть Мистер?
Конечно, порой в этих размышлениях я надеялся, что сумею остаться в живых, Мистер только тяжело ранит меня, — такие истории тоже встречались в книгах; а может быть, даже не тяжело, а в руку или в ногу, чтобы я мог говорить, указать, куда скрылся шпион; я и корил себя за малодушие, и замирал в предвкушении славы.
А потом вдруг накатывал страх, животный ужас от мысли о том, что я ошибся относительно себя и, несмотря на то что я открыл истинную природу Мистера, я такой же, как все остальные дети, и он просто убьет меня, как убил предыдущие жертвы.
Мне нужен был советчик, третейский судья, кто-то, кто разрешит мои сомнения; Иван, Иван, он единственный способен понять, что Мистер — не убийца-мучитель, а нечто более страшное; а если Иван скажет, что я ошибаюсь, что выдумываю лишнее, — что ж, я оставлю свою затею, ведь на самом деле мне не хочется умирать. А если Иван подтвердит мои догадки — тогда сам факт его поддержки и участия спасет меня, даст шанс не погибнуть, ведь Иван тоже не такой, как все, и, может быть, он что-то знает про Мистера, чего не знаю я. О, мы будем связаны этой тайной крепче братьев, ближе друзей, вопреки возрасту!
Иван, Иван, Иван!
СХВАТКА С ГЕНЕРАЛИССИМУСОМ
На следующий день, раздумывая, как бы мне узнать, дома Иван или нет, я пошел по дачной улице к его участку. Мои товарищи, пока в нашем дворе стояла машина генерала, прекратили осаду и не спешили возобновлять; кто-то из них встретился мне по пути и, как ни в чем не бывало, бросил «привет!»; неутомимая бабушка Мара уже разнесла по всем соседям весть, что к нам приезжал генерал из МУРа, как она делала каждое лето. И мои сверстники, естественно, желали знать подробности.
Я не чувствовал к ним вражды; рассказал все, что услышал от генерала, но так, чтобы никому в голову не пришла догадка об истинной природе Мистера.
Участок Ивана был пуст.
Вернувшись, я стал ненавязчиво, будто случайно, расспрашивать бабушку Мару о семье Ивана. Но бабушка, казалось, знающая все и о всех, только развела руками, будто негодовала на родных Ивана за их скрытность. Родители Ивана работали за границей, то ли экономистами, то ли дипломатами, на дачах их не видели уже много лет. Дед когда-то был большим чином в КГБ, но потом попал в опалу, его разжаловали и отправили на пенсию.
Бабушка говорила все это с гримасой неудовольствия, подчеркивая, что ей не нравился Иван, не нравилась его семья, не нравилось мое новое знакомство, и она всеми силами старалась это показать. А я внутренне ликовал: дед из КГБ, родители за границей — конечно же, на самом деле они никакие не экономисты, а разведчики! А значит, я был прав относительно Ивана, он, как и я, наследник, он много может знать; как я жалел, что не спросил бабушку раньше, как мне была понятна обособленность Ивана, его нежелание знакомиться с дачными компаниями; вот будет для него сюрприз, когда окажется, что среди обычных детей есть такой же, как он, его младший спутник, ученик!
Поздно вечером я вылез из окна, спустился вниз по яблоне, прокрался мимо заборов, мимо уснувших ленивых псов к участку Ивана и вскарабкался на забор.
На веранде у Ивана горела лампа; веранда была большая, просторная, со всех сторон остекленная, и Иван сидел в кресле как бы в стеклянном параллелепипеде, в аквариуме желтого приглушенного света. Кругом была темнота, из нее вылетали мошки, тыкались в стекло, и я, перебравшийся через забор, стоял в среде этой темноты, будучи неразличим для Ивана, даже если бы он посмотрел в мою сторону.
Иван был на даче один; он пил вино, портвейн из толстостенной зеленой рюмки, ставя ее на такое же зеленое сукно стола; я впервые рассматривал внутренности его дома, теперь уже взобравшись на поленницу, и мне, привыкшему к собственной даче, к тому, что дачный домик возводится из подручных материалов, обставляется чем Бог пошлет, было странно видеть тяжелую старую мебель, большое зеркало в деревянной раме с резьбой, картины на стенах; все мы обходились бумажными репродукциями, а здесь висели настоящие полотна.
И я, уже не соображая, что делаю, не имея силы отказаться от намерения, вышел из темноты, прошел, стараясь не ступить на стык, по плитам дорожки, поднялся на крыльцо и постучал в дверь, скрываясь за ней, единственной непрозрачной частью стеклянной веранды.
— Здравствуй, — сказал Иван, открыв. — Наконец-то ты решился. Ты стоял там, за этой березой, да? А то я уже устал. Заходи, заходи. Ты пробовал портвейн? Будешь? Сбежал, да? Тебя не отпустили бы в такое время, родители, да, я понимаю. Заходи.
Мне почему-то стало стыдно за мои старые, заштопанные штаны, за драные футболку и свитер с прорехой на локте, но в то же время я понимал, что Ивану нет до этого никакого дела, он великолепно равнодушен к таким подробностям. Глоток портвейна, которого я прежде не пробовал, оставил сладкое жжение на языке, соблазн откровенности.
Боясь, что не решусь, я сразу начал говорить — о Мистере, о рассказе генерала, о том, как я догадался, кто такой Мистер на самом деле, о взгляде ребенка, которого он боится; о своем намерении пожертвовать жизнью ради поимки Мистера, о самом Иване, который наверняка думает об убийце.
Иван молча слушал, мелкими глотками пил вино.
А потом ответил, как бы что-то взвешивая:
— Мне нужно подумать. Я предполагал совсем другое. Иди сейчас домой. Завтра встретимся.
На прощание он положил мне руку на плечо. А я шел по вымершей улице, где на сухой земле кто-то расчертил «классики», и чувствовал смутное сомнение: зачем я доверился Ивану? Не лишний ли он? Но темная ночь подсказывала: нет, не лишний, сам ты испугаешься, все так и останется мечтой, а Мистера поймает кто-нибудь другой. Иван поможет, Иван не позволит струсить. Без него ты слаб, он твоя сила, твое желание, твоя смелость!
Наутро у калитки просигналила машина; Иван махал мне рукой из бежевой «Волги», как будто не было вчера никакого разговора.
— Купаться поедем? — приглашающе кивнул он.
— Купаться? — переспросил я; мне как-то не приходило в голову, что Иван может купаться. Его никто никогда не видел на дачном пруду, где бывали все от мала до велика, часами плескались в воде, лежали на вытоптанной траве, постелив старые полотенца, играли в карты, пекли картошку, ловили рыбу и раков. Мне казалось, что его худощавое тело — а он не носил ни шорт, ни футболок, ни рубашек с коротким рукавом — аристократически не терпит открытости, натура его не выносит демократичности, панибратства воды, превращающей всех в одинаковых земноводных, сближающей, тогда как воздух — разделяет; купающиеся удивительно похожи друг на друга, они образуют словно бы какой-то подвид в человечестве, и представить Ивана на пруду можно было только в качестве естествоиспытателя, наблюдающего за этим подвидом.
— Купаться, — ответил Иван. — Поехали.
— А если остановят? — спросил я, внутренне смутившись, даже испугавшись от такого скорого, ничего от меня не потребовавшего сближения с Иваном.
— У меня вообще-то есть права. — Иван открыл бардачок, там лежало портмоне. — Давай садись.
Мы поехали; уже остался позади пруд, ближний лес, мелькнула деревня, потянулись гороховые поля. Иван вел ровно, наслаждаясь, кажется, именно этой неторопливостью, «взрослостью» стиля езды, словно он был опытный, много повидавший водитель. «Волга» пошла на обгон трактора, в прицепе на сене сидели женщины-колхозницы, возвращавшиеся с поля. Иван чуть задержал машину на пустой встречной полосе, и справа от меня медленно проплыло многорукое, многолицее, загорелое женское существо, боковой ветер трепал, обдувал платья и платки, ткань от работы пропиталась потом; одна, молоденькая, приладившая на голову лопух от солнца, помахала им, как шляпкой, а другая выразительным жестом приподняла чашечками ладоней свои тяжелые груди. Я смутился, а Иван, уводя машину вправо, коротко подмигнул — мол, в компании со мной и не такое бывает, подмигнул без скабрезности, радуясь и лопуху, и улыбке, и красивой груди.
Мы ехали к Москве-реке; машина нырнула в старый еловый лес, начался спуск в долину, я знал эту дорогу, иногда родители возили меня сюда на велосипедах. Но Иван свернул куда-то в другую сторону, посигналил у шлагбаума, что-то сказал вахтеру, и мы въехали за кирпичную стену, где рос тот же самый лес, что снаружи, но тут он казался сумрачнее, тише, будто давал острастку гостям. Еще несколько сот метров, два поворота — и нам открылся кирпичный замок в английском стиле, красно-белый, с декоративными башенками; по ближним дорожкам степенно гуляли люди в халатах, не обратившие внимания на «Волгу». Я никогда не знал, что в наших местах есть такой замок, впервые оказался на территории, закрытой от посторонних, и это продолжало ряд чудес, случающихся, когда ты вместе с Иваном.
— Замок князя Кербатова, — прокомментировал Иван так, будто лично был знаком с князем и готовился рекомендовать меня ему. — Если бы не эти ходячие трупы, было бы совсем хорошо.