Год кометы — страница 40 из 47

окончательно.

Мне остался обрывок, огарок лета, хотя впереди были еще полтора месяца до школы. Иван исчез, из округи пропала опасная тень Мистера, ничто больше не мерцало тревожно в темном конце лесных тропок. Я бесцельно и бездельно шатался, повторяя маршруты, которыми ходил, выискивая Мистера, но ничего не чувствовал, просто наматывал километры, дышал пылью и жарой, безразлично наблюдая, как наливаются колосья, яблоки, кукурузные початки.

Одно только место отвечало моему состоянию. Вдалеке от дач были большие заболоченные пруды, окруженные камышом. Там водились громадные сомы, их ловили на выкованные в кузне крючки, наживленные дохлой подвонявшей вороной, а ворон стреляли тут же, на краю поля, где давно уже завелась свалка, завелась, как это бывает, из большой ямины, куда кто-то опорожнил самосвал со строительным мусором, и вот уже через несколько лет свалка расползалась от переполнившейся ямы выпотрошенными диванами и дырявыми бочками.

Мне хотелось побыть у этих прудов, ходить по их топким берегам, рискуя провалиться в покрытую ряской жижу, будто нащупывая кромку, край чего-то в своей жизни и судьбе, чувствуя, что глубина небезопасна. В ней таятся большие рыбы, тупоголовые убийцы, не раз на моих глазах глотавшие уток с поверхности воды.

Миновали июль и две трети августа, отсверкали звездопады, начались долгие дожди и сборы к возвращению в город; бабушка Мара уже выбирала, какие гладиолусы, еще до конца не расцветшие, составят мой школьный букет.

Был один особенно хмарый день, дождь лил обильно и уныло, лужи пузырились, а за пеленой тумана, будто пьяные от мороси, гудели экспрессы на Брест. Я вышел на крыльцо, и первый порыв ветра, прилетевшего с севера, разгоняя тучи и очищая небо, охладил лицо. Это был ветер осени, воздух очищался, туман уносило за дальние леса, лужи морщила рябь. В небе показались высоты, отмеченные перистыми облаками, застывшими, словно замерзшими, на границе стратосферы, во мне самом все так же прояснилось, и я, словно ощутив прореху в кармане, не найдя ключа, вспомнил, что вчера вечером не светилось окно на втором этаже дома напротив.

До Ивана у меня был один человек, которого я хотел бы назвать своим другом. Это был мальчик чуть младше меня, живший через улицу. Мог бы — но не называл; мы оба чутьем понимали, что нам не стоит дружить; по отдельности каждый из нас был принят в дачных компаниях, но стоило бы нам выказать взаимную привязанность, мы бы стали изгоями.

Другие дети росли энергично и смело, не ведая страха перед будущим, как жадные и ловкие побеги сильного растения. А мы существовали с неуверенностью, на ощупь, как бы все время внутренне болея и не будучи в силах выздороветь, ощутить в себе отупляющую, упраздняющую тонкость чувствований энергию совершенно здоровой личности.

Мы с ним знали, хотя никогда не заговаривали об этом, — стоит нам отъединиться, делать то, что мы хотим, бросить футбол и салки, читать книги и делиться прочитанным, искать в железнодорожном гравии обломки «чертовых пальцев», молча гулять по дачным улицам, уже не присматриваясь воровато, где перевешивается из-за забора ветка со спелыми сливами, посадить в дальнем углу сада в честь нашей дружбы дуб или рябину, смотреть, как они растут, никому не поверяя их значение, — стоит нам обнаружить наши действительные желания, нам отомстят, нашу жизнь превратят в ад именно за смешное это деревце, ничего о нем не зная, но глумливым наитием уловив, что между нами наверняка есть подобная тайна, трепетный и возвышенный секрет.

Поэтому мы много летних сезонов прожили бок о бок, никак не сближаясь, и только в сумерках, когда пусты улицы поселка, я видел, как в доме моего товарища на втором этаже зажигается окно — возвратившись после гуляний, поздно поужинав, он поднимался к себе в комнату. И я смотрел иногда, ожидая, не колыхнутся ли занавески — это означало бы, что он тоже смотрит на мой дом, на мое окно, освещенное ночником, и тоскует о невозможности дружбы.

На его участке была беседка, увитая плющом и ползучими мелкими цветами, единственная в округе, где предпочитали, переняв деревенские привычки, выставить столы в сад или расположиться на открытой веранде, какие, впрочем, тоже встречались редко. В беседке пили чай из тонких фарфоровых чашек, а после обеда там устраивался с книгой дед, врач, который всегда приходил, если заболевали дети, заранее деликатно отказывался от платы, называл болезнь по-латыни, словно хворь должна была испугаться своего настоящего имени, — за латынь его и невзлюбила бабушка Мара, разрывавшаяся между необходимостью меня вылечить и невозможностью терпеть в своем доме чужестранную речь, указывавшую ей на ее малограмотность.

Сколько обещала нам с несостоявшимся моим другом эта беседка, если бы мы все-таки сдружились! Как восхитительно было бы сидеть там, спрятавшись за полупрозрачным плющом!

Трижды или четырежды я бывал в беседке, его дед звал нас туда — поиграть; мы конфузились, торопливо отказывались. Дед недоверчиво слушал, а я старался запомнить старую салатовую краску, шелушащуюся заусенцами, запах плюща, чтобы потом в воображении воссоздавать беседку, стоящую посреди сада, где нет ни сверстников, ни взрослых — только мы двое и наши не случившиеся в реальности разговоры.

Сблизившись с Иваном, разыскивая Мистера, я почти забыл о своем товарище из дома напротив; иногда я обещал себе завтра или послезавтра подумать о нем, потосковать, как тосковал прежде, — но внутри меня царил Иван.

Мы сходились несколько раз в общих играх, он смотрел на меня кротко, словно спрашивая — а не мог ли бы он быть третьим, нельзя ли его познакомить с Иваном? Но я, погружаясь в темные пространства, где обитал Мистер, смотрел на оставленного товарища с жестокой решимостью прощания с прошлым. И он в конце концов перестал попадаться мне на глаза, словно наше время закончилось.

Окно, окно не светилось! С запоздалым раскаянием поспешил я к чужой калитке. Я вспомнил убранство его дома, немецкую швейную машинку, переделанную в верстак, маленькие, словно отверстие скворечника, фотографии в широких деревянных рамках на стене, откуда смотрели микроскопические, уменьшенные давностью времени люди; как же я не разглядел этого, не понял, кто мой брат, мой спутник, мой близнец!

Калитку отворил дед, вежливо сказал, что внук два дня как уехал в город. Старик долго и маетно прощался со мной, сказал, что я ему симпатичен, благодарил за приязнь к внуку, — а меня раздирал стыд, ведь я думал, что он догадывается о моем предательстве и старается меня утешить. А старый врач все не отпускал меня, замолкал на секунду, смотрел, как северный ветер обрывает мокрую листву с яблонь, и снова повторял слова прощания, будто не со мной расставался, а с прошлым и жизнью.

Наутро соседский дом был пуст и заколочен. Так всегда делали, оставляя дачу на осень и зиму, но в тот день доски, крест-накрест прибитые к окнам, словно закрыли для меня большую комнату лета, где остались Иван, Мистер, Константин Александрович, почтальон, сторож, собиравший малину, грибник, прохожий с зеркалом… Ветер с севера принес холод, бабушка Мара без причитаний, нахваливая теперь ее прожорливый нрав, затопила печку-буржуйку, начала увязывать узлы, собирать сумки и корзины, упаковывать варенья и соленья, а мне казалось, что это моя память разделена на части и отнята от меня.

Я не хотел ее терять, хотел остаться в этом страшном лете, значившем столько же, сколько вся предшествующая жизнь; надев сапоги и плащ, прихватив кулек с едой, я пошел к землянке, куда вернулись, как я надеялся, спасшие меня дезертиры, — уже давно не было видно патрулей на дорогах, на станционном стенде «Их разыскивает милиция» дожди превратили в бумажный мякиш последние объявления о розыске Мистера. Как-то же они собираются зимовать, сам себе не веря, думал я, вот и я перезимую с ними, буду таскать с дачи крупу, спрятанную от мышей в стеклянные банки, украду отцовскую телогрейку…

Крыша из горбыля и полиэтиленовой пленки провалилась под тяжестью воды, в землянке стояла лужа, где плавало прокисшее месиво ворованной одежды.

Лето закончилось, обокрав целые годы, что мне еще предстояли, сделав их пустыми и почти ненужными.

Часть четвертая

ВЕСЕННИЕ СОСЕДИ

Осень и зима миновали, как будто их не было. Меня пробудили только годовщины прошлогодних событий: год назад я был в Кремле, год назад прилетала комета, год назад отец уехал в Чернобыль, год назад бабушка Таня показала мне «вечную пулю», а потом мы с ней поссорились… Я жил рефреном, существовал по годовой давности календарю, словно мне вновь предстояло отплыть в Углич, встретить Ивана, попасться в руки Мистеру.

И только весной, приехав на дачу, снова увидев соседский заколоченный дом, я стал ждать, когда же вместе с дедом и родителями появится мой товарищ с участка напротив; я словно хотел наново переиграть прошлый год, пустить его по другой дороге. Они должны были приехать в какие-то из выходных, просушить дом, выложить на солнце постельное белье, одеяла и подушки, изгнать из них прелый мышиный дух. Но они не приезжали, грядки остались невскопанными, уложенный в зиму на цветы еловый лапник — неубранным, хвоя осыпалась, сквозь сухие ветки пробивались зеленые ростки.

Наступило лето, поднялась трава, поглотившая дорожки, редкие многолетние цветы потонули в жадной сныти; мы регулярно ее выкашивали, и она словно сбежала от нас, спряталась за чужим забором. Один раз я тайком пролез туда, отодвинув штакетину, эту лазейку показал мне приятель. На полу в беседке лежали неубранные осенние листья, несколько березовых прутьев, принесенных ветром; одна доска пола подгнила за зиму и провалилась, стол покосился; стеклянная вазочка, забытая с осени на столе, была покрыта тончайшими линиями грязи от многократно скапливавшейся и испарявшейся воды.

Почему-то никто из взрослых не говорил о том, куда делись наши соседи, где вся их семья. Наконец я спросил, и мне ответили — «Они уехали в Израиль» — таким тоном, будто соседи уехали как бы на свой страх и риск, в каком-то смысле самовольно, и это если не осуждалось, то и не поощрялось.