Год кометы — страница 45 из 47

В середине дня я по делам оказался на станции метро «Площадь Революции».

Знаменитые скульптуры: разведчик с собакой, матрос-сигнальщик, революционный рабочий, девушка — «ворошиловский стрелок», стахановец с отбойным молотком — из просто памятников превратились в памятники минувшей эпохе, будто ночью незаметно перевели исторические часы.

ЛЮДИ И ЗВЕРИ

В середине августа я заехал к матери в Министерство геологии на Красной Пресне. Окна ее кабинета выходили на зоопарк, и летом, в жару, из клеток тянуло звериным запахом, немыслимым в городе, чуждым асфальту и стеклу.

Бегемоты, слоны и крокодилы ворочались в своих вольерах с бассейнами, ели, испражнялись, спаривались, и от зоопарка несло гниющей водой, прелым тростником, подтухшим мясом.

Из-за решетки гадко кричал гриф, ему отвечали шакал или гиена. И порой случайный прохожий, возбужденный запахом соломенной подстилки, гнезд и нор, мокрых щенков и голых птенцов, отторгающими друг друга запахами хищников и травоядных, обнаруживал в себе доисторическое существо и, бегло оглянувшись, издавал охотничий вопль питекантропа, отвечающего зверю — на зверином яростном языке.

В коридорах министерства, застеленных длинными ковровыми дорожками, всегда разносилось стрекотание электрических печатных машинок; около дверей начальственных кабинетов возникали оазисы тишины, где идущие придерживали шаг и понижали голос.

Диким запахам зоопарка министерство противопоставляло запах бумаги — казалось, если открыть любую дверь, за ней обнаружатся наваленные до потолка бумажные кипы; даже в ведомственной столовой на первом этаже бумажный дух примешивался ко вкусу солянки, шницеля и компота.

В тот день в министерских коридорах что-то изменилось. Машинки начинали было печатать — и замолкали, меньше встречалось людей. А главное — потянуло новым каким-то сквозняком, будто бы прежде воздух перемещался по коридорам согласно общему плану, чинно и строго, а теперь воздушные потоки смешались, появились новые, еще не знающие, как себя вести в министерстве, рвущие из рук бумаги, громко хлопающие дверьми и окнами.

И министерские чиновники, чрезвычайно чуткие к такого рода вещам, выжидали, лишний раз не покидая рабочего места; затормозилось движение документов — пока не будет ясно, что происходит, и огромная министерская машина крутилась на холостом ходу. Все так же теснилась очередь у бюро пропусков, носили из кабинета в кабинет карты, отчеты, рулоны миллиметровки, но напряжение власти, ее электричество, генерирующее решения, резко ослабло, и четыре министерских этажа были похожи на улей, где умерла пчелиная матка.

Я зашел в кабинет матери; там никого не было, она с сослуживцами пошла на обед. Бесцеремонный сквозняк распахнул неплотно прикрытое окно, по кабинету летали оставленные в нарушение инструкции на столах листы с грифами «для служебного пользования», «секретно». Со стороны зоопарка пахло уже не болотным гнильем и прокисшей кормежкой, а беспокойством, тревогой, будто в разгоряченную жарой кровь зверей непрерывно впрыскивались гормоны и каждая спавшая еще недавно железа разбухла, запульсировала, отзываясь той же игре воздухов, которую животные чуяли глубже и страшнее, чем люди.

Звери уже не лежали, бродили, тычась в прутья клеток, постегивая себя хвостами; вдруг затрубил слон, зарычали львы, медведи, тигры, закричали носороги и буйволы, все, чья пасть была достаточно широка, чтобы их голос был слышен. Звуки сталкивались, схватывались, бесновались, пока, наконец, не слились и не перестали вообще быть воплем живых существ. Казалось, не плоть кричит, а вещество, словно для какой-то гигантской конструкции вдруг наступил предел усталости металла, лопались швы, прогибались балки и швеллеры, по всем ее элементам пошла волна деформации, и башня — чудилось, что это башня — начала заваливаться набок, скручиваясь штопором, издавая этот крик распадающегося целого.

ИЗЛОМ АВГУСТА

На следующее утро была суббота, родители уехали на дачу, оставив на мое попечение бабушек. Они взяли отгул, рассчитывали вернуться через несколько дней, а встретились мы только через неделю.

В выходные я почувствовал, что в городе возникло людское течение, что-то вроде зарождающегося водоворота; праздные вроде бы прохожие шли по своим делам, а казалось, что их увлекает, ведет куда-то незримая сила. Я бродил по улицам; мне казалось, что все вокруг имеет тайный смысл, и вон тот милиционер, не обративший внимания на «Жигули», перестроившиеся через сплошную, что-то знает и потому задумчив, и этот мужчина с чемоданом, спешащий на вокзал, тоже спешит не просто так; что-то произошло, изменились люди и вещи, можно было пальцем продавить кирпич, провалиться в метро через толщу земли, встретить говорящую собаку, выиграть пять тысяч по билету на троллейбус, пройти незамеченным через пост у Спасской башни. И только всеобщая привычка к тому, что кирпич — тверд, почва — устойчива, пост — бдителен, удерживала город в прежнем состоянии.

Утром в понедельник, когда из радио доносился голос диктора, читавшего будто под наркозом «В целях преодоления хаоса и анархии… Предотвращение сползания общества… Образовать ГКЧП СССР…», людское течение в городе только усилилось; голос хотел всех успокоить, призывал к порядку, но так он был узнаваем, так смешон, когда с крестьянским причмокиванием произносил отчество вице-президента Янаева — Иваныч вместо Иванович, что с каждым следующим словом все больше людей покидали радиоприемники и выходили на улицу, еще не зная, правда, что делать, куда идти дальше.

Вечером того дня я был у Белого дома. Уже начинался период, в котором потерялся смысл понятий «день», «число календаря», — промежуток эпох, когда само время становится событием. Среди десятков тысяч человек пробегали шелестящие волны слухов: «вышла дивизия Дзержинского, идут сюда», «на Комсомольском стоит колонна танков», «отдан приказ стрелять на поражение»; из ничего возникали и разрастались баррикады.

Скамьи, газетные киоски, доски, трубы, машины, автобусы, фонари, решетки — еще вчера они занимали отведенные им места, были однозначны в своей функциональности. И вдруг, будто кто-то посмотрел на город другим взглядом, взглядом революционера, боевика, — вещи сами задвигались, сами сложились в завалы, сцепились, легли паз в паз под памятными табличками о первой революции, о боях 1905 года.

Кинотеатр «Баррикады», станция метро «Баррикадная», — Белый дом, Дом советов РСФСР, одним этим словом «советы» отсылающий к истоку советской власти, оказался построен в точке «спящей» исторической акупунктуры. Им, как огромным пресс-папье, прижали зыбкую почву Красной Пресни, и без того придавленную высоткой, домом на площади Восстания.

Но сила имен оказалась долговечнее силы камня, память о восстании, закодированная в монументах, названиях улиц, «выстрелила», едва ее окликнули. Улица Дружинниковская, Шмитовский проезд, названный по имени фабриканта-революционера, Трехгорная мануфактура, от которой избирался депутатом Ленин; скульптуры у метро «Улица 1905 года» — женщина, схватившаяся за уздечку казачьего коня, скульптуры у Белого дома — рабочий в фартуке, поднимающий оброненную винтовку; здесь собрались, сгрудились все символы восстания, заботливо охраняемые и умножаемые.

И добровольцы снова текли на Пресню, повторялся 1905 год, но на этот раз — с большим масштабом; вокруг Белого дома росли баррикады, свершалась историческая инверсия — Дом советов становился оплотом противостояния советской власти.

Но уже в нескольких сотнях метров от Белого дома люди сидели в кафе, прогуливались, что-то разыскивали в магазинах; в обувной на улице 1905 года привезли мужские туфли, и очередь за ними выглядела едва ли не сплоченнее, чем ряды защитников баррикад. Изнутри колец обороны Белый дом виделся эпицентром событий, но стоило отойти в сторону, как начинало казаться, что Белый дом и все происходящее вокруг него как бы подвешено в воздухе, происходит неизвестно на какой почве; часть столицы будто провалилась в другое измерение.

Я случайно нашел его границу, шагая по улице, ощутил, что земля под ногами едва заметно колеблется, будто предсказывает грядущую бурю. А в соседнем квартале ноги чувствовали только дрожь от поездов метро, идущих близко к поверхности. И можно было выбирать один или другой регистр восприятия, но плавного перехода между ними не было; город расслоило, разделило незримой чертой.

Вечером у Белого дома жгли костры, пели песни, и десятки таких, как я, искали чего-то среди нагромождений и дыма, среди прибывающей толпы; появились люди в штатском и с оружием, внимательно поглядывающие вокруг, — кто они, кем посланы? Чем больше скапливалось народу, тем труднее становилось понять, кто свои, кто чужие, есть ли тут вообще «свои» и «чужие» или все это маскарад, фантасмагория, еще не существует противников, ясных противоборствующих сторон, а есть только горячащее кровь притяжение больших событий.

…Он руководил постройкой баррикады у самого входа в Белый дом; командовал тремя десятками человек, большинство из которых было старше его, но он был бодрее, четче, умно и точно указывал, куда класть какую вещь, куда определить бетонную плиту, куда — десяток скамеек, куда — рельсы, и казалось, у него особенное сознание, наученное ловко соединять взаимоисключающие предметы — плиты, скамьи, рельсы, бетонные клумбы, мебель — в прочную конструкцию, которую трудно будет и сломать, и сдвинуть.

Окуненко, повзрослевший, наэлектризованный происходящим, стоял на верху своей баррикады, показывая «левее», «левее», «левее» людям, тащившим срезанный бульдозерным ножом фонарь.

Вот баррикада построена; я ожидал, что Окуненко скажет своим товарищам перемещаться куда-то, строить следующую. Но вот он слез, закурил, поговорил с подчиненными — и отошел, а там уже не понять, командовал ли он кем-то, или так случайно вышло, что строившие баррикаду принимали его за управленца, прораба стихийного строительства?