— Да он небось чистый еще! — Жара с порога словно ветром сдуло.
— Теть Фессь, мы погуляем немножко! — только и успела пискнуть уволакиваемая им Рыска.
— Куда вас на ночь глядя поне… — Служанка устало махнула рукой: в кухне уже никого не было.
* * *
На улице стояла зябкая осенняя темень: солнце спряталось — словно на лучину дунули, ни тепла, ни света. Днем дети еще бегали в рубахах, а теперь Рыска куталась в слишком большую для нее овечью безрукавку и все равно стучала зубами.
— А может, не надо? — безнадежно ныла она, семеня за другом, как приблудный цуцик.
— Не трясись, уже почти пришли. — Жару было тепло от одного предвкушения шалости. — Вот увидишь, тебе понравится!
Общинное поле начиналось сразу за молельней. По закону десятина вескового урожая шла в тсарские закрома, но с ее отсчетом вечно возникали проблемы. «Да что ты, родненький, какие семь мешков — четыре, и то один неполный!» — клялась ушлая вдовица, глядя на голову большими честными глазами и призывая в свидетели Хольгу (хотя следовало бы Сашия, покровителя вралей). «Не… — гнусавил более совестливый кузнец, изучая носки лаптей. — Не сажали мы репу. Сын грыз? Так то тесть лукошко привез…» В конце концов, чтобы не ругаться, решили распахать для тсаря отдельное поле за весковой оградой, а работать в нем по очереди. Ругались, конечно, все равно — один до ночи, не разгибаясь, полол, а другой тюпнул с краешку тяпкой, вздремнул в борозде и с обеда удрал, — но разбирать споры стало куда проще. Тут-то все на виду, соседи ревниво бдят, зная, что через неделю их очередь.
В этому году на общинном поле, но уговору с окружным главой, сажали ячмень. Вырос он так себе, пополам с бурьяном, но для года Крысы сойдет. Зато соломы с него вышло! Длинный высоченный стог, похожий на лежащую хрюшку: с одной стороны плавный подъем «рыла», с другой почти отвесный «зад». Солома тсаря не интересовала, но ее надлежало хранить до приезда сборщика налогов: мало ли, вдруг ближе к столице не найдут, Чем в тсарские коровниках подстилать? А потом уж по тючку, по возку разбирали кому надо.
— А если нас весковые поймают?
— Хо! Этих сопляков давно мамки по домам разогнали. — Жар задрал голову, прикидывая, как ловчее взобраться по душистому, шуршащему, рыхлому склону.
Рыска поежилась. Она бы совсем не возражала, если бы их тоже кто-нибудь разогнал — до того, как друг успеет что-нибудь натворить. Но, как Жар и предсказывал, за стогом приглядывали только луна да красный глазок тлеющего в молельне светца.
Над соломенной горбиной беззвучно пролетела сова, видать дневавшая на чьем-то чердаке, а с темнотой отправившаяся на охоту. И волки, наверное, уже из нор вышли…
— Жа-а-ар!
— Лезь сюда! — пропыхтел мальчишка, делая последний, победный рывок.
Свежая, не успевшая слежаться солома расползалась под ногами, как зыбучий песок, почти не давая опоры. Жар полежал немножко на макушке стога, отдыхая и с ехидцей наблюдая за Рыскиными попытками покорить вершину. Более легкую девочку солома держала лучше, но силенок у нее было поменьше, и другу пришлось в конце концов подать ей руку.
— Ну, как тебе? — гордо спросил он, выпрямляясь во весь рост.
Рыска поглядела вниз и, напротив, поскорей села.
— Высоченный-то какой…
— А ты не смотри, — посоветовал Жар. — Ты катайся!
И коварно толкнул ее в спину.
Девочка с визгом заскользила вниз по «рылу», распахивая солому. Внутри та оказалась теплой и пыльной, щекочущейся до одури, а внизу от стога вообще откололся кусок, и еще несколько шагов Рыска ехала по стерне на нем, как на быстро истончающейся подушке.
Не успела девочка отдышаться и проморгаться, как в спину ей врезался Жар, тоже вопящий и хохочущий.
— А?! — заорал он. — Еще?!
Рыска обернулась и надела ему на голову охапку тут же осыпавшейся соломы. Друг не остался в долгу, и вскоре оба не только согрелись, но и вспотели. А потом наперегонки бросились карабкаться на стог.
Катались и по очереди, и упряжкой, и задом, и передом, и даже стоя (правда, недолго). Приноровившись, дети с разбегу взлетали на верхушку, как белки. Солома клочьями летела в стороны, при дневном свете было бы видно, что стог стоит в большущем желтом пятне, а ветерок растягивает его все шире.
Потом Жар сообразил подтащить к «свиному заду» несколько охапок соломы, и забава стала еще веселей и громче: молчать, съезжая с такой крутизны, даже у мальчишки получалось через раз. А-а-а-а! Ш-ш-шурх! Плюх! И тут же сверху: «Береги-и-ись!» — и надо скорей откатываться в сторону, чтобы подруга не шмякнулась тебе на голову. Дети раскраснелись, колкая полова набилась за шиворот и в штаны, но останавливаться и вытряхивать было некогда — еще пол-лучины, и пора бежать на хутор, а то дом запрут на ночь.
Скребись потом в ставни, клянчи у Фесси, чтоб встала и, нещадно бранясь, открыла.
— Ну, еще по разку — и хватит! — наконец решил Жар.
Рыска согласно кивнула и, растягивая удовольствие, села на краю, свесив ноги. Друг притулился рядышком. Стог был выше заборов, и веска лежала перед детьми, как россыпь шкварок на сковородке. Кое-где мерцали искорки-окошки, хныкал ребенок — совсем маленький, как кошка вякает.
— А где твоя изба?
— Вон, — сразу указала девочка, глядевшая в ту же сторону. Вздохнула: — Родители, наверное, спят уже. Или мать у заднего окна сидит, прядет. Там рама старая, дует, так мама в шерстяном платке и волосы распустила. Они у нее длинные, ниже пояса, и густые-густые…
Мальчик смущенно потеребил нижнюю губу.
— А я свою вообще не помню… Хочешь, подкрадемся и в окно заглянем? — оживился Жар.
Рыска встрепенулась, но почти сразу же сникла и помотала головой:
— Не-а. Давай лучше еще по два разка скатимся!
* * *
Хольга была прекрасна. Тонкие безупречные черты лица словно вышли из-под резца гениального скульптора — ни одной лишней линии на отполированном до теплого блеска мраморе. Золотые локоны шалью ниспадали до пояса, перемешиваясь с сиянием солнца за спиной Богини. Длинное белое одеяние плотно облегало тонкий стан, собираясь в складки только от колен. Из-под подола трогательно выглядывал розовый пальчик в петельке сандалии.
— О Благодатная! — упоенно взвыл молец, падая на колени и утыкаясь лбом в плотное и ароматное, будто застывшая манка, облако. — Какой великой чести удостоился я, ничтожный!
Богиня торжественно воздела руки, и просторные рукава заплескали на ветру, как лебединые крылья. В пронзительно-голубом небе мириадами струн пела паутина судеб-дорог, уходящих во все стороны, многажды скрещивающихся, а кое-где и спутанных уродливыми клубками. Некоторые были толще остальных, некоторые ярче, несколько аж светились, бросая блики на соседние. Молец упоенно всхлипнул:
— Что мне сделать, Лучезарная, дабы услужить Тебе? Приказывай — я все исполню!
Хольга матерински ему улыбнулась, а потом вдруг шкодно подмигнула и одним неуловимым движением спустила одеяние с плеч, оставшись в чем ветер родил.
— Иди же ко мне, противный! — сказала она и щелкнула зубами.
Молец с воплем ужаса отшатнулся и рухнул на пол возле лавки. Масляные светцы, расставленные по молельне, почти все прогорели. Слабо трепыхались только два, не освещая, а притягивая взгляд. В углу шуршала и греховно хрупала мышь, не иначе стянув из жертвенной чаши освященный сухарик.
— Приснится же такое паскудство, — пробормотал молец, одной рукой потирая ушибленный копчик, а другой придерживая бешено бьющееся сердце. Статуя Хольги, тоже беломраморная, но уже изрядно подкопченная дымом, мрачно и укоризненно взирала на него с постамента. — С чего бы это? Может, Богиня мне испытание ниспосылала?
Молец припомнил, что ощутил при взгляде на обнаженную Хольгу, и догадался, что испытание он провалил.
— Или это знамение было? — с надеждой предположил он, гоня грешные мысли. Последний светец с тонким шипением угас, в молельне стало совсем темно.
Молец, кряхтя, поднялся и обошел статую. Та безмолвствовала, предоставляя служителю самому толковать сон. Затихла и мышь. Зато от приоткрытого (иначе вовсе в святом дыму угоришь!) окошка стали доноситься странные отголоски, словно бы вопли, приглушенные расстоянием.
Изумленный молец на цыпочках подкрался к окну, осторожно — в памяти сразу всплыл саврянский налет — его приоткрыл, да так и застыл вторым изваянием.
По общинному стогу, засахаренному луной, скакали роготуны[11].
Молец с нажимом протер глаза, силясь понять, не продолжение ли это позорного сновидения.
Роготуны не исчезли. Черные верткие фигурки то появлялись на гребне, то резко пропадали, будто кривляясь и дразня мольца.
«Дети, — сообразил он, и оторопь сменилась нарастающей злостью. — Вот паршивцы, Сашиевы щенки! Всю ж солому испаскудят! Сейчас как возьму хворостину да погоню до самых оврагов…»
Молец накинул на ночную рубаху ритуальный плащ, расшитый цветным шелком, сунул ноги в опорки и, хляпая ими, выскочил во двор. Попытался выломать ветку малины, просунувшуюся сквозь соседский плетень, исколол все пальцы и осерчал еще больше. Ветка мочалилась, но не отдиралась. Пришлось грызть — под возмущенный брех охраняющего двор кобеля.
Когда молец подбежал к стогу, «роготуны» уже исчезли, успев довести оный до самого плачевного состояния, хоть ты заново метай. Кто ж это был?! Наверняка Батарин сынок свою ватажку привел, хоть отец и высек его вчера вразумляюще, чтоб носу не смел на общинное поле показать. Ну, утром я с их родителями потолкую! К божественной статуе не допущу, покуда стог не поправят!
И тут молец услышал тихие голоса, доносящиеся с другого конца стога.
* * *
Рыска уже примерилась скатиться, как вдруг увидела страшное. Молец — бледный, расчехранный, с голыми коленками под дорогим плащом и веткой, на которой еще сохранилась пара листьев, — выскочил из-за стога, словно беспокойник. Он был до того зол, что даже не бранился — пер на детей молча, будто волк, посверкивая выпученными глазами и оскаленными зубами.