Год лавины — страница 10 из 16

В доме при свете ацетилена наши тела отбрасывают высоченные тени, их видно на потолке. Мы пересчитываем друг друга, каждый ищет глазами своих родственников.

Последней приходит Норма, таща на спине, как мужчина, старую, почти полностью парализованную свекровь. Старуха плачет навзрыд, как девочка, и при свете ацетилена не стесняется своих нескончаемых слез, повторяя: «Она святая, святая Божья». Норма садится, скрестив руки на коленях, на лице у нее написано: «Ну вот, теперь и я стала хорошей», но она молчит. Все в сборе. Нужно срочно прочитать три веночка. У Святой в глазах еще стоит страх, думаю, сегодня не пятница. Сон у всех нас прошел, да к тому же скоро мужчинам возвращаться в хлева. Ракелина идет разогреть кофе в сковородке.

Когда, поздно, наступает день, мы выходим осмотреться. Поселок весь выровнялся под нанесенным снегом и пока на месте. Небо светло-серое, видна гора, покрытая белым, и снег больше не идет. По телефону говорят о невероятной высоте лавины, сошедшей на городок. Она застигла во сне много народу. У Фаусто делла Поста погибли жена и маленькая дочь, часть дома рухнула, а ему — ничего, он остался в своей кровати, невредимый… Только полночь прошла, рассказывает Фаусто, и у жены — вроде как предчувствие, страх, что ли, давай, говорит, я лучше перенесу малышку к нам, я говорю, давай, она идет к кровати малышки, уже взяла ее на руки, как вдруг, раз — и ничего не видно, и как жахнет, будто гром, все стекла раскрошил, чувствую, меня завалило комьями плотного снега, ну я и залез тут, сам не знаю как, под одеяло. А потом все звал, звал…

Говорит и плачет. Его жену и дочку найдут крепко обнявшимися, под снегом.

Новые сведения подтверждают или подправляют старые. Высота лавины, сошедшей на городок, не тридцать, а тридцать пять метров. Число погибших? Пока что, серьезно говорит жандарм, официальных данных по бедствию нет. Кто не видел, не поверит: она перелезла через защитную стену и снесла первый ряд домов. Еще один кувырок, и она бы разрушила другой ряд домов, была бы еще сотня покойников. Все лавины сорвались с одной и той же высоты, за 1800 метров. Гляжу на карты с изобарами. Наша гора, самая грозная из всех, находится гораздо выше тысяча восьмисотой кривой, и она не дрогнула. Наверно, холод на такой высоте сыграл свою роль. Ста метрами выше тысячи восьмисот температура ниже, может быть, всего на градус, и снег не поддался, не отлепился от склонов. У нас на отметке тысяча восемьсот уже растут лиственницы, и эти лиственницы тоже сыграли свою роль, задержав снег, который в других местах сошел.

— Это не твоя теория нас спасла, а священный лес.

— Да ладно, лес, священный, не священный; лес тоже снесет, если лавина образуется на вершине горы: весь вопрос тут в температуре, говорю тебе, один градус выше или ниже все решает.

— Да какие там градусы, мне-то не рассказывай, я не сегодня родился. Гору прошел метр за метром и говорю, что это лес помог.

Итак, до конца неясно, чему же мы обязаны жизнью — то ли прибавке в один градус холода, то ли священному лесу, то ли Божьему Промыслу (в последнем уверены женщины, за которыми всегда остается последнее слово).

Ну а пока мы смотрим на нее, на гору: если бы не туман, она была бы прямо над нами. Потом, после внушительного молчания, Нума вынимает часы из жилетного кармашка и громко спрашивает себя, не отстают ли они.

Позднее (уже ночью) называют имена оставшихся под лавиной. Тела матерей и мужей, сильных мужчин, парней и незамужних девушек.

На лавине, твердой, неподвижной, испещренной землей, разодранными стволами и переломанными ветвями, — люди, оплакивающие смерть близких. Команда спасателей проделывает отвесные ходы, чтобы добраться до домов, погребенных лавиной; спасатели сверяются с картами при свете фонарей, делают обмеры. Мир описан до сантиметра, и через слежавшийся слой снега они попадут точно на раздавленную кухню, к кроватке девочки. Только бы тела нашли целыми, лишь бы найденным просто не хватило воздуха и их сердца перешли от сна к смерти, будто из-за неисцелимой, смертельной усталости.

Но и плохие новости как зима, к ним привыкаешь быстро. Вот говорят о погибших, и мы тут же хотим знать, сколько их, там пять, где-то еще девять.

Возбуждение прошедшей ночи и другое, утреннее (точно смерть на время насытилась и решила оставить нас, хотя бы ненадолго, в покое) толкает нас в остерию; мы пьем вино и граппу. Один повторяет избитое — что жизнь это лотерея, другой, который после бокала вина неузнаваем, говорит, что, кабы знать заранее, он бы жену положил под эту лавину, и сам смеется больше всех. Ну да, нам карта не выпала, карта выпала другим поселкам, тут выигрывает проигравший (и они ведь даже не наши родственники, разве что несколько далеких).

Пьем вино и за обедом, женщины говорят о Богородице, которая столь явно показала нам, что мы — под Ее защитой. Ну, не будем им перечить.

Кофе мы только чуточку отпиваем — лишь бы поскорее вернуться всем в остерию; эти женщины в своих черных платках по самые глаза просто невыносимы. Один из нас вытаскивает откуда-то гармонь, вот уже несколько месяцев, как мы без музыки. Запеваем и пускаемся в пляс, мужчины с мужчинами, кладя друг другу руки на широкие плечи, покачивая этими самыми плечами, отходя то вперед, то назад и отбивая ритм ботинками на металлических шипах. А мы и рады побыть медведями!

У меня дикая тяжесть в бедрах.

Мужикам жаль, что пришло время возвращаться к животным, в хлев, они немного медлят, потом, выходя, мы запрокидываем головы, темнеет гораздо медленнее, чем обычно, и снег больше не падает, небо подернуто дымкой. Нас не страшит высота снега. Стоя рядом, чуть не касаясь друг друга локтями, мы отливаем прямо туда, в этот самый снег.

Но после во мне остается, обострившись от непривычно обильных возлияний, оттого, что я жив, оттого, что небо перестало засыпать нас мерзким снегом, от неодолимого желания подвигать ногами, от музыки и скрежета гвоздей, царапающих лиственничный пол, из-за руки Йоле, которую я задержал в своей на минутку, не хотел отпускать, а она выдернула, но с улыбкой, чтобы не дать и малейшего повода для обиды, — остается жажда любви, она жжет и душит меня, тем более в общем доме, в доме лишь по названию. Мужчины уже разошлись по хлевам, я поглядываю на женщин, которые немного ворчат на меня, но не сердито, за поднятый нами шум, ну хуже цыган… Потом одна, другая, третья выходят покормить кур или свиней, я делаю вид, что читаю старую газету, а на самом деле ни на миг не перестаю смотреть на Марианджелу, которая, удивительно, полирует ногти, удивительно, как она мне подыгрывает, я после объясню себе, чем именно, если захочу и сумею, или не объясню себе ровно ничего; поднимаюсь наверх, в коридор, и здесь-то, с чашкой риса, — «минутку, одну только минутку», прислушиваясь, не скрипит ли лестница под чьими-нибудь шагами, я ласкал ее, она, горячая, ласкала меня, в темноте рукам раздолье… Здорово поесть, освободившись от этого убожества в теле. Скоро мы снова в остерии. Там уже кто-то сидит, с женщиной, которая так и льнет к нему, а он — нет, ты глянь! — знай себе листает старый журнал, поджидая остальных. Она тоже посматривает в этот журнал, прижавшись щекой к его плечу. Сегодня ночью мне хотелось бы быть всеми мужьями на свете. Йоле позвала Марианджелу и других девушек из нашего поселка; может, она немного боится тут одна со всеми нами, мужиками? Вчетвером или впятером уже можно немножко откликаться на шутки, танцевать и даже позволять себя чуточку потрогать.

Мы принимаемся за вино с новыми силами, и кое-кто из женщин тоже. В остерии народу битком, всё в дыму. Вальс привычный, тот, что музыкант знает, но, когда танцуешь его с Марианджелой, которая знает в нем толк, да еще и пропускаешь по стаканчику между поворотами и вспоминаешь о том, что было перед выходом из дома, он каждый раз как новый. После двенадцати выходим на улицу, кто-то предлагает посмотреть на небо, усеянное звездами, мы их целый век не видали — как и солнце. Марианджела вспоминает детство: нужно насчитывать по семь звезд семь вечеров подряд, а потом загадать желание. Сколько же вечеров, глядя вверх, мы видели одну черноту или снежинки, небесные капли, застывшие в снежном узоре, который снова обращался в воду у нас на коже, а в других местах оседал снегом на снег? А сейчас я вижу, как она считает звезды, насчитывает семьдесят зараз, как, запрокинув голову, пробегает глазами весь сияющий звездами небесный свод, вдаль и вширь.

Ночь нежна и светла; внутри у меня тепло от выпитого вина и от танцев: можно было бы поспать под старой лиственницей, если бы мы могли выйти из нашей тюрьмы. Эх, подняться бы на Пьян-дель-Альба и промчаться вниз, обнявшись, на санках!

Потом мы возвращаемся в темные дома.

Последний притворяет дверь, мы не запираем ее на ключ. Проходим комнату, где спят женщины, комнату, которая служит кладовкой.

Ромео зажигает спичку, Мария тут же ее гасит: вот дурень! что он, дом спалить хочет? я так боюсь огня…

За закрытыми дверями — никакой угрозы.

Минута на шушуканье, на приглушенные смешки, на «тише вы!» вполголоса; и все кончается (нас слишком много) пожеланием спокойной ночи девушкам. Раздеваемся в темноте, молча, — может быть, мы потеряли свой шанс. Но потом, под одеялами, еще немножко пересмеиваемся, а потом уже больше не смеемся, одного за другим нас уносит сон.

Забыл помолиться. Мне снилось, что я стою перед апостолом Петром, который вскоре принял обличье моего дедушки, каким я его знаю по обрамленному портрету. Я начал исповедоваться (в глубине души я не считаю себя плохим, зла людям особо не делаю, ну разве что из-за женщин, из-за Линды). Я ничуть не боялся старого дедушку святого Петра, который сидел добродушным старичком на сугробе за нашим домом, возвышаясь надо мной метров на пять. Собрав все свое мужество, я попробовал поднять глаза к его глазам и увидел, что он смеется в свою белую бороду.

— Если тебя настигнет смерть!

Но я засмеялся ему в лицо, будто он сказал мне: «Вот сейчас как из леса волк выскочит!»