Проводница попробовала заглянуть в дверную щель, но в неё были видны только зашторенные окна.
— Хватит, мама Ангелина! — голос Наташки донёсся словно из подвала. — Всё! Мне за это не платят!
В кабинете раздались резкие звуки, послышались шаги, Любка отпрянула от заветной щели и неожиданно увидела надменную фигуру Хьюстон, озарённую световой лавиной, выброшенной из распахнутых дверей кабинета. Исторжение сестры совершилось столь молниеносно, что Проводница, наверное, не смогла бы точно сказать, что всё-таки произошло раньше, а что позже, — распахнулась дверь и выбежала её сестра или, наоборот, Наташка очутилась по эту, зримую для младшей сестры сторону, а уже после её решительного удаления открылась дверь.
Коричневое, как табак, лицо Хьюстон, видимое Любкой против света, казалось сейчас тёмно-синим. Проводница, прильнув к холодной и влажной стене, смотрела, куда направится сестра. Та дошла до лестничной клетки и поднялась на самую верхнюю площадку. Здесь был свет. Он исходил от лампады, висевшей под иконой.
Наташа села на каменные ступеньки, ведущие на чердак, что-то достала из карманов, повозилась и щёлкнула зажигалкой. Её непривычно серьёзное лицо осветило унылое пламя. Она закурила. Вскоре знакомый запах достиг насторожённого Любкиного носа.
Проводница не могла дольше выдерживать своего шпионства, взбежала по лестнице и встретилась взглядом с удивлёнными глазами сестры. Они, не сговариваясь, обнялись и разревелись. Потом Наташка рассказала Любке, что «Ангелочек» — это публичный дом, а Шмель — его полновластная хозяйка. «У неё знаешь какие отмазки?!» — с явным трепетом перед всемогущей Ангелиной направляла палец в потолок Хьюстон. Тогда же сёстры решили всё-таки не ссориться со всемогущей бандершей, а покорно на неё работать, пока у них не подвернётся случай обрести лучшую долю…
Прошлой ночью, сев на Комендантском в «Жигули», Проводница и Настя вскоре добрались до приюта. Впрочем, Настю по дороге всё же сморило.
Мама Ангелина сама открыла дверь и запустила обеих девочек внутрь. Здесь она тотчас отправила засыпающую на ходу Настю в спальню, а Любку стала отчитывать за её непорядочность — почему она, мол, не приносит деньги от клиентов? А Бросову всё это так достало, что, не в силах больше слушать упрёки разбушевавшейся Шмель, она сказала, что может хоть сейчас уйти и больше уже никогда сюда не возвращаться. Ангелина тотчас завопила, что Проводница, наверное, даже не подозревает, на что способна Шмель, чтобы отомстить за подобную человеческую неблагодарность.
— Ты — моя, понимаешь, дрянь, ты вся моя! Я тебя считай что купила, а ты мне такое заявляешь! Иди, но запомни, что завтра, когда тебя будут заживо есть, ты меня не зови! Пошла! — с этими словами Шмель распахнула дверь, схватила девочку за волосы и вытолкнула на мостовую.
От неожиданности Бросова упала на асфальт, ударилась и рассадила ногу и руку. Быстро поднявшись, она побежала прочь, а владелица приюта «Ангелок» тревожно выглянула на улицу и осмотрелась, не могло ли случиться случайных, а то и преднамеренных свидетелей её разборки с неблагодарной девчонкой.
Пробежав немного в сторону Охтинского моста, Любка начала задыхаться и перешла на шаг. Она поглядела по сторонам и, увидев белую машину, подняла руку. Приблизившись, машина остановилась. За опущенным стеклом девочка увидела Сашку, сына миллионера, с которым уже год гуляла Наташка.
— Садись, гулёна! — распахнул дверь Кумиров. — Ты чего такая растрёпанная, с ночной дискотеки сбежала?
Глава 39Смертный грех
Артур давно верил в то, что машина времени уже изобретена, уж сколько на эту тему пишут и писатели, и учёные. А дыма без огня, как говорится, не бывает. Может быть, нынешняя модель ещё несовершенная, но ему ведь сверхчудес и не требуется: всего лишь вернуться чуток назад, в тот день, когда он оформлял обманную сделку с двумя геркулесами.
Ну что бы они с ним учинили в случае его категорического отказа от переезда в сельскую местность? Убили бы? Да вряд ли. А если и так, то оно, может, и к лучшему было бы. Он, как посчитали бандиты, был перед ними виноват. Его не стало. С кого теперь спрос? С Ксении да Олежки? А это что — по понятиям?
Да отвязались бы пацаны, окажись он только тогда чуть потвёрже! А ведь он просто-напросто сдрейфил! Что ему стоило дёрнуться в РУОП? Тамошние молодчики этих бугаёв вмиг бы угомонили. Назначили бы через Артура свидание и подслушали, как те его стращают. Да ещё бы на плёнку засняли. Или денег бы меченых для откупа подсунули. Или ещё чего в том же роде. Они своим ремеслом как надо владеют. А на крайний вариант просто бы силой из бандюков всё выбили, то есть уродовали бы добрых молодцев, пока те всё, что для суда требуется, не подпишут. Ну а там бы чего-нибудь и присудили. Туда зря не возят!
А они бы потом не отомстили? Сами, когда выйдут или отмажутся, или друзья, которые ещё на воле бродят? Ну да что сейчас об этом думать? Что это изменит? На будущее? А где оно, его будущее-то?..
Ревень посмотрел на свои армейские часы, которые, пожалуй, остались единственным предметом, уцелевшим от его былого имущества, и поэтому вызывали у своего понурого владельца сложные и даже противоречивые чувства.
Сегодня был крайне необычный день. С утра Артур чувствовал себя так, будто постоянно силится проснуться, но никак не может этого добиться. Подобное с ним иногда случалось после крутых перепоев.
Артур посмотрел на себя в огрызок зеркала, притащенный в подвал Олежкой ещё для покойной Ксении. Ну и харя! Глаза превратились в щёлки и затекли, как две подсохшие ранки. А ведь когда-то они были большими и зелёными, его ещё Вика за них Котом прозвала: у этой блаженной, правда, все сравнения были из мира животных. Да он и без её кликух знал, что всегда был красивым парнем, позже — привлекательным мужчиной: на него бабы вплоть до самой беды с бандитами засматривались. А потом — пошло-поехало!
У него было именно мужское лицо. Он это понял годам к двадцати и стал своей внешностью гордиться. Он и усы носил, потому что от них женщины млели. Голос у него был низкий, глубокий — им только баб и очаровывать. Он мог бы и в кино сниматься, если бы где-нибудь в киношных кругах потолкался: высокий, стройный, скуластый, носастый… Мало, конечно, он своими данными попользовался, но теперь, уж наверное, ничего не воротишь. Эх, жизнь! Лошиное ты племя, Артур Вадимович! Никем родился, никем, стало быть, и помрёшь!
Да он ведь и теперь ещё не старый! Что такое для мужика сорок четыре года?! Начало жизни! Кто бы ему сейчас руку протянул, а? Может, Олежку кому продать? Прости мне, Господи, мои грешные мысли! Чего порой в бездомную да нищую башку не залезет! Как же он такие скотские мысли к своему подлому разуму допускает? А что ещё можно сделать? Убить кого за деньги? Опять смертный грех! Ну а иначе-то ему здесь — амба! Взять хотя бы ноги — вдруг врачи скажут: поздно вы, к нам, молодой человек, обратились!
К Вике обратиться? А жива ли она сама-то? Не зря говорят — такие калеки долго не живут. А Борис — что, уже и не сын ему? Неужели и взаправду отцу в беде не поможет? А если Вики уже нет на белом свете, так, значит, старший-то сын один живёт или, в крайнем случае, с супругой. Ну, может, и детки народились. Так детки-то детками, а отец, пожалуй, один на белом свете назначен, и другого-то ты себе, дорогой сынуля, никак не обеспечишь, никакими чудесами современной науки и техники. А что же это он, кстати, сыновей-то не познакомил? Ох, как бы сейчас это родство малому пригодилось. А самому-то ему уж что, всяко не больше года мучиться, да и то, если подумать, космический срок получается.
А может, все эти пытки ему за жизнь непутёвую, за Викины слёзы, за Боренькину безотцовщину? Ну да, ходил он, смотрел, шпионил — но когда? Когда сам ни с чем остался. Старший-то его, кажись, не опознал. Сам-то он всё с ребятишками возится: наверное, у него работа такая — воспитатель или какой-нибудь скаут, бес его дери. Да главное-то, чтобы работа была, работа да крыша над головой. А что ещё надо?..
Чего-то Олежки не видно? Видать, побежал с утра что-нибудь промыслить. Ревень-старший, к своему стыду, уже давно не интересовался у сына, каким образом мальчик добывает еду, сигареты и даже спиртное.
Сам Артур уже с месяц не выходил из подвала. Отчасти его не выпускала из-под земли болезнь: вот уже с полгода ныли и пухли ноги, а в последнее время они налились, словно распёртый водой рукав пожарного гидранта, и, к вящему расстройству Артура, полопались в нескольких местах, а ранки стали сочиться жёлто-розовой жидкостью с примесью кровяных сгустков. Конечно, при необходимости Ревень смог бы преодолеть свой недуг и выбраться из подземелья. Его затворничество укреплялось другим обстоятельством: ему расхотелось жить. Он не видел в своём дальнейшем существовании никакого смысла и относился к себе словно к отправляемому под пресс бэушному автомобилю. При этом Артур не мог бы с уверенностью сказать, что испытывает страх перед будущим по имени Смерть, которое в любой момент может приблизиться к нему до такой степени, что они сольются в единое целое.
Артур воспринимал свою недалёкую смерть как переезд в иное место обитания, откуда он, согласно некоторым условиям, уже никогда не сможет вернуться, не сможет позвонить и написать. Основное же условие этого перемещения заключается в том, что человек оставляет на старом месте все свои вещи и даже тело, потому что уходит туда, где ничто из этого привычного скарба уже не пригодится.
В последние годы, а особенно в те, которые Ревень прожил в шкуре бомжа, он сталкивался с чужой смертью особенно часто. Среди таких случаев была и кончина его жены. Артур, да и Олежка — оба они, горемычные, были подготовлены к уходу Ксении её затянувшимися страданиями.
Ревень следил за каплями дождя, скользящими по стеклу в подвальном окне, как они стремятся поглотить друг друга или, наоборот, — разбежаться из одной в несколько ручейков.