Вечером в тот день, когда он умер, или накануне, в такси по дороге от “Бет Изрэил норт” домой, он произнес несколько фраз, которые впервые вынудили меня отнестись к его настроению как к чему-то более серьезному, чем к нормальной для любого писателя фазе депрессии.
Все, что он сделал, сказал он, никчемно.
Я все-таки попыталась отмахнуться и от этого.
Это не совсем нормально, говорила я себе, но и состояние, в котором мы только что оставили Кинтану, тоже нормальным не назовешь.
Он сказал, что его роман никчемен.
Это ненормально, говорила я себе, но разве нормально, чтобы отец видел ребенка в таком состоянии, когда он ничем не можем помочь?
Он сказал, что его статья для “Нью-Йорк ревью” – рецензия на биографию Натали Вуд, написанную Гэвином Ламбертом, – никчемна.
Да, это не было нормально, но что за последние несколько дней я могла назвать нормальным?
Он сказал, что не понимает, что он делает в Нью-Йорке.
– Зачем я потратил время на статью о Натали Вуд, – сказал он.
Сказал, не спросил.
– Ты была права насчет Гавайев, – добавил он.
Возможно, он имел в виду, что я была права, когда днем или двумя ранее сказала: когда Кинтане станет лучше (под этим мы подразумевали: “Если она выживет”), можно снять домик в бухте Каилуа, и пусть она там выздоравливает. Или же он имел в виду, что я была права в семидесятые годы, когда предлагала купить дом в Гонолулу. В тот момент я предпочла первое значение, хотя форма прошедшего времени предполагала скорее второе. Эти слова он произнес в такси по пути из “Бет Изрэил норт” домой либо за три часа до смерти, либо за двадцать семь часов – я пытаюсь разобраться, но не получается.
7
Почему я все время подчеркиваю, что было нормальным и что не было – ведь нормальным не было ничего? Попробую выстроить хронологию.
Кинтану положили в реанимацию “Бет Изрэил норт” 25 декабря 2003 года.
Джон умер 30 декабря 2003 года.
Я сказала Кинтане, что он умер, поздним утром 15 января 2004-го в реанимации “Бет Изрэил норт”, после того как врачам удалось снять ее с ИВЛ и постепенно снизить седацию до уровня, когда Кинтана понемногу начала просыпаться. Я не собиралась говорить ей об этом в тот день. Врачи сказали, она будет просыпаться ненадолго, поначалу лишь отчасти, и в первые дни ее способность воспринимать информацию будет ограничена. Если она проснется и увидит меня, то спросит, где же отец. Мы подробно обсуждали эту проблему с Джерри и Тони и решили, что в момент пробуждения рядом с ней должен находиться только Джерри. Она сосредоточится на нем, на их совместной жизни, и, возможно, вопрос об отце не всплывет. Я повидаю ее позже, наверное, через несколько дней. Тогда и скажу ей. Когда она окрепнет.
Согласно плану, Джерри находился рядом, когда она очнулась. Вопреки плану, сиделка сообщила Кинтане, что мать ждет в коридоре.
Когда же она зайдет, спросила Кинтана.
И я вошла.
– Где папа? – прошептала она, увидев меня.
За три недели на ИВЛ связки у нее воспалились, и шепот был едва слышен. Я рассказала ей, что произошло. Подчеркивала долгую историю проблем с сердцем, и как поначалу нам везло, но наконец везение исчерпалось, и то, что произошло, казалось внезапным, но было неизбежным. Кинтана заплакала. Я и Джерри обнимали ее. Она уснула.
– Как папа? – прошептала она, когда я вернулась в тот же вечер.
Я начала снова. Инфаркт. Предыстория. Внезапность и неизбежность.
– А сейчас он как? – прошептала она, напрягая голос, чтобы я ее услышала.
Внезапность события она восприняла, исход – нет.
Я рассказала снова. Потом мне пришлось рассказывать ей в третий раз, в другой реанимации – медцентра Калифорнийского университета.
Хронология.
19 января 2004 года Кинтану перевели из реанимации на шестом этаже “Бет Изрэил норт” в палату на двенадцатом этаже. 22 января 2004-го, все еще настолько слабую, что она не могла ни стоять, ни сидеть без поддержки, и с температурой от больничной инфекции, приобретенной в реанимации, ее выписали из “Бет Изрэил норт”. Джерри и я уложили ее в постель в ее прежней комнате в моей квартире. Джерри ушел купить ей лекарства. Кинтана встала, чтобы взять из шкафа второе одеяло, и рухнула на пол. Я не смогла ее поднять, пришлось звать соседей, чтобы снова уложить ее в постель.
Утром 25 января 2004 года она проснулась – там же, в моей квартире – с сильной болью в груди и нарастающей лихорадкой. В тот же день она поступила в больницу Милстейн (филиал Пресвитерианской больницы – медцентра Колумбийского университета). В приемном покое Пресвитерианской больницы был поставлен диагноз: эмболия легкого. Учитывая длительное пребывание в неподвижном состоянии в “Бет Изрэил” это было – как я знаю теперь, но не знала тогда – вполне предсказуемое последствие, которое можно было установить перед выпиской из “Бет Изрэил” с помощью томографии, как это было сделано тремя днями позже в Пресвитерианской. Когда ее положили в больницу Милстейн, то сделали и томографию сосудов ног, проверяя, не образуются ли новые тромбы. Ей начали давать антикоагулянты, чтобы предотвратить формирование тромбов и рассосать уже возникшие.
3 февраля 2004 года ее выписали из Пресвитерианской больницы, все еще на антикоагулянтах. С помощью физиотерапии она должна была восстановить силы и подвижность. Она и я вместе с Тони и Ником спланировали заупокойную службу по Джону. Служба состоялась в четыре часа во вторник, 23 марта в соборе Иоанна Богослова, а до того, в три часа, в присутствии близких прах Джона был, согласно плану, размещен в часовне около главного алтаря. После службы Ник организовал прием в “Юнионклабе”. Тридцать или сорок родственников добрались потом до нашей с Джоном квартиры. Я развела огонь в камине. Мы выпили. Потом мы поужинали. В соборе Кинтана, еще очень слабенькая, в черном платье, все же могла стоять, и за ужином она болтала и смеялась с двоюродными сестрами. Утром 25 марта, то есть спустя полтора дня, она и Джерри собирались возобновить свою жизнь – улететь в Калифорнию и погулять несколько дней по пляжу Малибу. Я поддерживала этот их план. Я хотела, чтобы Малибу вернуло цвет ее лицу и волосам.
На следующий после службы день, 24 марта, оставшись одна в квартире, исполнив свой долг – похоронив мужа и дождавшись выздоровления дочери, – я убрала посуду и позволила себе впервые поразмыслить о том, как возобновить собственную жизнь. Позвонила Кинтане и пожелала ей хорошей дороги. Она вылетала на следующее утро, спозаранку. Голос у нее был тревожный. Она всегда тревожилась перед поездкой. С детства необходимость решать, что взять с собой, вызывала у нее страх, боязнь оказаться недостаточно организованной. Думаешь, все будет хорошо в Калифорнии? – спросила она. Я ответила: да. Несомненно, в Калифорнии все будет хорошо. Эта поездка станет первым днем ее новой жизни. Я повесила трубку и подумала, что уборка в кабинете вполне могла бы стать шагом к первому дню моей собственной новой жизни. И я занялась этим. На следующий день, в четверг 25 марта, я продолжала эту работу. Время от времени в этот тихий день мне казалось, что, возможно, я и в самом деле перехожу от одного сезона жизни к другому. В январе из окна “Бет Изрэил норт” я видела, как формируются льдины на Ист-Ривер. В феврале из окна Пресвитерианской больницы – медцентра Колумбийского университета я видела, как льдины ломаются на Гудзоне. Теперь, в марте, лед уже исчез, я сделала все, что должна была сделать для Джона, а Кинтана вернется из Калифорнии окрепшей. День продвигался (ее самолет сел, они взяли такси и едут по Тихоокеанскому шоссе), я воображала, как она гуляет по пляжу с Джерри в жидком свете мартовского Малибу. Я забила в прогноз погоды код Малибу, 90265 – солнечно, температурные максимум и минимум теперь не помню, но помню, что вполне подходящие, хороший день в Малибу.
На холмах цветет дикая горчица.
Она повезет Джерри в каньон Зума, любоваться орхидеями.
Поедут на электричке по железной дороге округа Малибу, поедят жареной рыбы.
Она заранее договорилась поужинать у Джин Мур, она хотела побывать в местах, где прошло ее детство. Она покажет Джерри, где мы собирали мидий к пасхальному обеду. Покажет ему, где обитают бабочки, где она училась играть в теннис, где спасатели на пляже Зума учили ее выбираться из отбойного течения. На столе в моем кабинете стояла фотография Кинтаны в возрасте семи или восьми лет, с длинными волосами, выгоревшими под солнцем Малибу. Сзади в рамке торчала записка фломастером, оставленная однажды на кухне в Малибу: “Дорогая мама, когда ты открыла дверь, это я убежала. Целую, К.”
В десять минут восьмого в тот вечер я переодевалась, чтобы спуститься несколькими этажами ниже поужинать с друзьями, живущими в том же доме. Я пишу “в десять минут восьмого”, потому что именно в этот момент зазвонил телефон. Это был Тони. Он сказал, что сейчас заедет. Я заметила время, потому что меня ждали внизу к половине восьмого, но голос Тони был такой напряженный, что я не упомянула об ужине. Его жена, Розмари Бреслин, пятнадцать лет боролась с так и не диагностированным заболеванием крови. Вскоре после того, как умер Джон, ей начали какое-то экспериментальное лечение, от которого она ослабла и время от времени ее помещали в онкологический центр Слоуна-Кеттеринга. Я понимала, что долгая служба в соборе и затем общение с родными изнурили ее. Прежде чем он повесил трубку, я успела спросить, не пришлось ли снова отвезти Розмари в больницу. Нет, ответил он, беда не с Розмари, а с Кинтаной: сейчас, прямо в тот момент, когда мы разговариваем, в десять минут восьмого по Нью-Йорку и в десять минут пятого по калифорнийскому времени, ей делают срочную трепанацию черепа в медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе.
8
Они вышли из самолета.
Забрали свою сумку, одну на двоих.
Джерри нес сумку к арендованному автомобилю, он шел чуть впереди Кинтаны, пересекал дорогу перед залом прилета. Он оглянулся. И поныне я не знаю, что побудило его оглянуться. Ни разу не пришло в голову спросить. Мне представлялось, это еще один случай, когда кто-то у тебя за спиной разговаривает и вдруг смолкает, и тогда ты оглядываешься.