Пора составлять планы на осень, вот что я думала. Надо решить, где мы проведем День благодарения, Рождество, где встретим Новый год.
Я бросила ключи на столик в коридоре – и только тут вспомнила окончательно. Некому выслушать эту новость, не к кому обратиться с незавершенными планами, недодуманной мыслью. Не с кем соглашаться, спорить, обсуждать. “Теперь, кажется, я понимаю, почему скорбь так похожа на оторопь, – писал К. С. Льюис после смерти жены. – Многие привычные желания, устремления, порывы застыли, утратили всякий смысл. Раньше каждая мысль, каждое чувство, каждый жест были направлены к Е. Теперь цель исчезла. Я по привычке натягиваю тетиву, а потом вспоминаю, что стреле лететь некуда, – и отбрасываю лук. Столько путей вели мысль к Е. Казалось, я нащупал один из них, но сейчас он закрыт непреодолимой стеной. Когда-то столько путей, а теперь одни лишь тупики”[65].
Иными словами, нам вновь и вновь остается лишь один объект для размышлений – мы сами, – а отсюда, естественно, проистекает жалость к себе. Каждый раз, когда я с этим сталкиваюсь (а это все еще случается), меня вновь поражает вечная непреодолимость нашей разлуки. Некоторые вдовцы и вдовы сообщают, что ощущали присутствие утраченного супруга, получали от него советы. Некоторые даже имели видения: Фрейд в “Скорби и меланхолии” описывает это как “сохранение объекта с помощью психоза галлюцинаторных видений”. Еще у кого-то было не видение, но все же “сильно ощущаемое присутствие”. У меня – ничего подобного.
Было несколько случаев (например, в тот день, когда врачи калифорнийского медцентра собирались сделать Кинтане трахеостомию), когда я напрямую спрашивала Джона, что же мне делать. Я говорила, что мне нужна его помощь. Говорила, что не справлюсь в одиночку. Я говорила это громко, действительно произносила вслух эти слова.
Я писатель. Для меня воображать, что кто-то скажет или сделает, так же привычно, как дышать.
Но во всех этих случаях мои призывы к Джону лишь усиливали осознание того, что нас разделяет вечное молчание. Любой ответ, какой я могла бы получить, существовал бы лишь в моем воображении, в моей редакции. А воображать то, что он сказал бы лишь в моей редакции, казалось мне скверным, казалось насилием. Я также не могла знать, что бы он сказал по поводу трахеостомии в калифорнийском медцентре, как не могла знать, хотел ли он вставить предлог во фразу о Дж. Дж. Маклюре, Терезе Кин и торнадо. Мы думали, будто знаем все мысли друг друга, даже когда предпочли бы не знать, мы не знали даже малой доли того, что стоило бы знать.
Когда со мной что-то случится, частенько говорил он.
С тобой ничего не случится, отвечала я.
Но если.
Если случится, продолжал он. Если случится, то, например, мне не следует переезжать в квартиру поменьше. Если случится, мне следует быть среди людей. Если случится, мне понадобится спланировать, как накормить этих людей. Если случится, я снова выйду замуж, не пройдет и года.
Ты ничего не понимаешь, говорила я.
И правда, он не понимал. Но и я не понимала: мы были оба неспособны вообразить жизнь друг без друга. Это не та история, в которой смерть мужа или жены становится мостиком в новую жизнь, катализатором для открытия (обычно этот момент подчеркивается в откровениях чересчур умных детей покойного), что “можно любить не только одного человека”. Можно, кто спорит, но брак – это нечто иное. Супружество – это память, супружество – это время. “Она не знала песен”, – передавали мне слова знакомого одной моей подруги, который попытался повторить опыт брака. И супружество не только время, но и, парадоксально, отрицание времени. Сорок лет я смотрела на себя глазами Джона. Я не старела. В этом году впервые с тех пор, как мне исполнилось двадцать девять, я увидела себя глазами других людей. В этом году впервые с тех пор, как мне исполнилось двадцать девять, я осознала, что представляла себя намного моложе, чем я есть. В этом году я осознала, почему меня так часто застигали врасплох воспоминания о трехлетней Кинтане: когда Кинтане было три года, мне было тридцать четыре. Я вспомнила стихи Джерарда Мэнли Хопкинса: “Маргрит, оттого ль грустна ты / Что пустеют рощ палаты” и “И заплачешь ты сильнее, Маргрит, девочку жалея”[66].
Да, такова участь человека – и заплачешь сильнее. Мы – не улучшенные животные.
Мы – несовершенные смертные существа, сознающие свою смертность, хоть и отталкиваем от себя это сознание. Собственная сложность подводит нас, мы так устроены, что когда оплакиваем потерю, то оплакиваем – так или иначе – самих себя. Тех, кем мы были. Тех, кем перестали быть. Тех, кого однажды вовсе не станет.
Сны Елены были о смерти.
Сны Елены были о старении.
Больше ни у кого не было (и не будет) снов Елены.
Время – школа, в которой мы учимся, время – огонь, в котором горим. Снова Делмор Шварц.
Помню, как отвергла книгу, написанную после смерти Дилана Томаса его вдовой: “Убить остаток времени”. Помню, как с пренебрежением и даже с осуждением отнеслась к “жалости к себе”, “нытью”, к тому, как она “зациклилась”. Книга вышла в 1957 году. Мне было двадцать два года. Время – школа, в которой мы учимся.
18
К тому моменту, когда я начала писать эти страницы, в октябре 2004 года, я все еще не понимала, как Джон умер, почему и когда. Я присутствовала при этом. Наблюдала, как команда скорой помощи пыталась его вернуть. Но так и не поняла, как, почему и когда. В начале декабря 2004-го я наконец получила результаты вскрытия и протокол из приемного отделения экстренной помощи, которые я запросила в Больнице Нью-Йорка еще 14 января, через две недели после того, как это произошло, и накануне того дня, когда я рассказала Кинтане о том, что произошло. На то, чтобы получить эти бумаги, ушло одиннадцать месяцев, в том числе и потому – это я сообразила, просмотрев их, – что я собственноручно написала неверный адрес на больничном бланке заявления. Я прожила шестнадцать лет по одному и тому же адресу на одной и той же улице на Верхнем Манхэттене (в восточной части), но больнице я указала совершенно иной адрес, тот, по которому мы с Джоном прожили пять месяцев в 1964 году, сразу после свадьбы.
Врач, которому я рассказала об этом, пожал плечами, как будто ему были хорошо известны такие истории.
И сказал то ли, что “когнитивный дефицит” вызывается стрессом, то ли, что он вызывается скорбью.
И вот вам когнитивный дефицит: едва он произнес эти слова, как я уже не могла сообразить, что именно он сказал.
Согласно медицинской карте приемного отделения вызов скорой помощи поступил в 21.15 30 декабря 2003 года.
Согласно журналу консьержей, “скорая” прибыла через пять минут, в 21.20. В следующие сорок пять минут, согласно медицинской карте, были сделаны следующие инъекции и инфузии: атропин (три раза), адреналин (три раза), вазопрессин (40 единиц), амиодарон (300 мг), адреналин (3 мг) и адреналин повторно (5 мг). Согласно той же карте, пациент был интубирован на месте. У меня не сохранилось воспоминания об интубации. Возможно, ошибся тот, кто составлял карту, или же это очередное проявление когнитивного дефицита.
Согласно журналу консьержей, “скорая” отбыла в больницу в 22. 05.
Согласно медицинской карте приемного отделения, больной поступил в 22.10. Описано полное отсутствие дыхания и кровообращения. Пульс не пальпировался, при ультразвуковом исследовании не определялся. Без сознания. Кожные покровы бледные. Количество баллов по шкале комы Глазго – 3, то есть минимальное – глаза не открывались, вербальные и двигательные реакции отсутствовали. Раны на лбу справа и на переносице. Зрачки расширены, на свет не реагировали. Выраженный цианоз.
Согласно записи врача приемного отделения больной осмотрен в 22.15. Заключение: “Остановка кровообращения. МПП. Констатация смерти, вероятная причина – обширный инфаркт миокарда. Смерть констатирована в 22.18”.
Согласно протоколу ведения венозный катетер был удален и проведена экстубация в 22.20. В 22. 30 сделана запись: “У постели покойного его жена и социальный работник Джордж”.
По данным протокола вскрытия, выявлены субтотальные стенозы (95 %) ствола левой коронарной артерии и передней нисходящей артерии. Также обнаружено, что “при окраске трифенилтетразолия хлоридом в зоне кровоснабжения передней нисходящей артерии миокард бледный, что свидетельствует об остром инфаркте миокарда”[67].
Я прочла этот документ несколько раз. Проставленные в нем часы и минуты подтверждали, как я и думала, что в Больнице Нью-Йорка происходила уже бумажная работа, официальные процедуры, урегулирование смерти. Но каждый раз я обнаруживала в этом тексте новые подробности. При первом чтении записи врача отделения экстренной помощи я не заметила сокращения МПП – “мертв по прибытии”. Видимо, в тот момент я все еще пыталась осмыслить отчет парамедиков бригады скорой помощи.
Зрачки расширены, на свет не реагируют.
Шервин Нуланд: “Упорные молодые люди увидели, как зрачки пациента перестали реагировать на свет и затем расширились, превратившись в огромные неподвижные круги непроницаемой тьмы. Медицинская команда нехотя прекратила свою работу… Палата была усеяна обломками проигранной битвы”.
Остановившиеся, залитые непроницаемой тьмой круги.
Да. Вот что экипаж “скорой” увидел в глазах Джона, когда тот лежал на полу в нашей гостиной.
“Цианоз”. Трупные пятна.
Я знала, что такое “цианоз”, поскольку о нем идет речь в моргах и следователи обращают на него внимание. По нему можно определить время смерти. Когда прекращается кровообращение, кровь по закону тяготения распределяется в расположенных ниже частях тела. Нужно определенное время, чтобы проступили синюшные пятна. Я только не могла припомнить, сколько времени требуется. Я посмотрела “цианоз” в пособии патологоанатома, которое стояло у Джона на полке над столом. “Хотя момент наступления посмертного цианоза варьируется, в норме синюшные пятна начинают формироваться сразу после смерти и обычно отчетливо видны через час или два”. Поскольку в приемном покое наблюдался “выраженный цианоз” в 22.19, значит, пятна начали формироваться за час до того.