Четверть века спустя, в сходных обстоятельствах, мы решили разбираться с денежными проблемами в Париже и даже сочли, что нам удалось сэкономить, ведь один билет на “Конкорд” мы получили бесплатно.
В том же ящике, где лежала папка, я нашла несколько фраз, написанных Джоном в 1990 году, к 26-й годовщине свадьбы.
“Все время службы, когда нас венчали в маленькой миссионерской церкви Сан-Хуан-Баутиста в Калифорнии, она не снимала очки с тонированными стеклами и не переставала плакать. Подходя к алтарю, мы пообещали друг другу, что сможем выбраться из этого хоть на следующей неделе, не дожидаясь, пока смерть нас разлучит”.
И это тоже сработало. Каким-то образом все у нас получилось.
Но почему я думала, что импровизация никогда не иссякнет?
А если бы понимала, что она может оборваться, в чем бы я поступила иначе?
А он?
20
Я пишу сейчас: приближается конец первого года. Небо в Нью-Йорке еще темное, когда я просыпаюсь в семь, и к четырем часа дня темнеет снова. На ветках айвы в гостиной – пестрые рождественские огоньки. Пестрые рождественские огоньки горели на ветках айвы в гостиной и год назад, в ту ночь, когда это случилось, но весной, вскоре после того, как я привезла Кинтану из больницы домой, лампочки перегорели, умерли. Это стало символом. Я купила новые гирлянды цветных огоньков. И это стало провозглашением веры в будущее. Я использую всякую возможность такого провозглашения, где бы ни удалось найти ее или изобрести, поскольку на самом деле я пока не ощущаю веры в будущее.
Я отмечаю, что утратила навык общения, пребывания в компании, каким – пусть и не в слишком развитом виде – обладала еще год назад. Во время предвыборного съезда республиканцев меня пригласили на небольшую вечеринку у подруги. Я была рада видеть эту подругу, рада видеть ее отца, в честь которого и устраивалась вечеринка, но разговаривать с другими людьми оказалось непросто. Я заметила присутствие охраны, однако мне не хватило терпения остаться и выяснить, какую важную персону тут ожидают. В другой вечер во время того съезда я побывала на мероприятии “Нью-Йорк таймс” в здании “Тайм Уорнер”. Горели свечи, в стеклянных кубах плавали гардении. Я не могла сосредоточиться на собеседнике. Мне виделись лишь гардении, засасываемые в фильтр там, в Брентвуд-Парке.
В таких случаях я со стороны вижу, как я делаю над собой усилие – и терплю поражение.
Я замечаю, что слишком поспешно встаю из-за стола.
Я также замечаю, что лишилась сопротивляемости, какую имела год назад. После определенного количества кризисов механизм, который включает выброс адреналина, перегорает. Мобилизация сил становится ненадежной, медленной или вовсе не происходит. В августе и сентябре, после съездов демократов и республиканцев, но еще перед выборами, я впервые после смерти Джона взялась за статью. Я писала о предвыборной кампании. Первый с 1963 года текст, который он не прочел в черновике и не сказал мне, что не так, чего не хватает, где требуется усилить, где приглушить. Статьи никогда не давались мне легко, но эта отняла куда больше времени, чем прежние: в какой-то момент я поняла, что не хочу ее заканчивать, потому что некому дать ее прочитать. Я напоминала себе, что приближается дедлайн, что ни Джон, ни я никогда не срывали сроки. И в итоге, понуждая себя завершить статью, я вплотную подошла к тому, чтобы вообразить весточку от Джона. Простую весточку: Ты профессионал. Дописывай статью.
И я подумала: мы позволяем себе вообразить лишь такие сообщения оттуда, которые необходимы нам, чтобы выжить.
Трахеостомия в университетской клинике Лос-Анджелеса все равно бы произошла, поняла я теперь, со мной или без меня.
И возвращение Кинтаны к ее собственной жизни, поняла я теперь, все равно произошло бы, со мной или без меня.
А вот завершение статьи, то есть возвращение к моей собственной жизни, – другое дело.
Вычитывая статью перед сдачей, я с удивлением и страхом обнаружила огромное количество ошибок – в орфографии, именах, датах. Я сказала себе: это временно, это составная часть проблемы с мобилизацией сил, еще один симптом нарушения когнитивных способностей, которое сопутствует стрессу или скорби, но все же я беспокоилась: смогу ли я снова быть точной? Смогу ли когда-нибудь снова быть уверена, что я права?
Почему ты всегда должна быть права? – это он сказал давно.
Не в состоянии даже представить себе такое – чтобы ты оказалась неправа?
Я все больше сосредотачиваюсь на параллелях между нынешним декабрем и теми же датами в декабре год назад. В определенном смысле эти даты год назад я вижу более четко, как будто на них наведена резкость. Многое из того, что я делала тогда, я делаю и сейчас. Так же составляю списки дел. Заворачиваю рождественские подарки в такую же цветную бумагу, пишу те же поздравления на тех же открытках из сувенирного магазина “Уитни”, приклеиваю открытки к цветной бумаге теми же золотыми печатями. Я выписываю такие же чеки консьержам, только теперь на чеках стоит лишь мое имя. Я бы не стала менять подпись на чеках (как не хотела менять и голос на автоответчике), но мне сказали, что имя Джона теперь должно появляться только в платежах трастового фонда. Я заказываю тот же сорт ветчины из “Читареллы”. Я все так же волнуюсь, сколько тарелок мне понадобится в сочельник, пересчитываю снова и снова. Я посещаю дантиста, как заведено, раз в год в декабре, и когда убираю в сумочку новые зубные щетки, спохватываюсь: никто не ждет меня в приемной, просматривая газеты, чтобы вместе пойти завтракать к “Трем парням” на Мэдисон-авеню. Утро лишается смысла. Проходя мимо “Трех парней”, я отворачиваюсь.
Подруга зовет послушать рождественскую музыку в церкви Святого Игнатия Лойолы, домой я возвращаюсь пешком под дождем. Ночью впервые идет снег, но лишь слегка, а не обрушивается каскадом с крыши собора Святого Иакова – ничего общего с тем, как было в мой день рождения год назад.
В мой день рождения год назад, когда он вручил мне последний подарок, какой я получу от него.
Мой день рождения год назад, когда ему оставалось жить двадцать пять дней.
На столе перед камином стопка книг возле кресла, в которое Джон усаживался почитать, если просыпался посреди ночи. Я заметила какое-то изменение. К этой стопке я не прикасалась – не потому, что хотела устроить нечто вроде алтаря, но всего лишь потому, что не находила сил вдумываться, какие книги он читал среди ночи. А теперь кто-то положил поверх стопки, неустойчиво, большой иллюстрированный путеводитель “Сады Аньелли в Виллар-Пероза”. Я убрала “Сады Аньелли в Виллар-Пероза”. Под ними обнаружился том Джона Лукача “Пять дней в Лондоне: май 1940-го” с множеством пометок и ламинированной закладкой, на которой детским почерком было написано: “Джон, хорошего чтения, Джон, 7 лет”. Сначала меня привела в недоумение эта закладка, густо усыпанная розовыми праздничными блестками под пленкой, но потом я сообразила: литературное агентство Creative Artists Agency каждый год на Рождество берет под опеку группу лос-анджелесских школьников, и каждый из ребят делает сувенир в подарок кому-то из клиентов агентства.
Джон, должно быть, открыл коробочку от агентства в рождественскую ночь.
И сунул закладку в ту книгу, которая оказалась наверху стопки.
Ему оставалось жить сто двадцать часов.
Как бы он предпочел прожить эти сто двадцать часов?
Под “Пятью днями в Лондоне” обнаружился экземпляр “Нью-Йоркера” от 5 января 2004 года. Этот выпуск должны были доставить в нашу квартиру в воскресенье 28 декабря 2003-го. В воскресенье 28 декабря 2003 года, судя по календарю Джона, мы ужинали дома вместе с Шэрон Делано, которая была его редактором в издательстве “Рэндом Хаус”, а на тот момент редактором в “Нью-Йоркере”. Ужинали мы, конечно, за столом в гостиной. Согласно моему кухонному блокноту мы ели лингвине болоньезе, салат, сыр, багет. На тот момент жить Джону оставалось сорок восемь часов.
Некоторое предчувствие такого расписания помешало мне давно разобрать эту стопку книг.
Боюсь, мне с этим не справиться, сказал он в такси по дороге из “Бет Изрэил норт” домой в тот вечер или в следующий. Он имел в виду состояние, в каком находилась Кинтана.
У тебя нет выбора, ответила я в такси.
С тех пор я думала: значит, выбор все-таки был.
21
– Она все еще красива, – сказал Джерри, когда он, я и Джон вышли от Кинтаны, оставив ее в реанимации “Бет Изрэил норт”.
– Он сказал, она все еще красива, – повторил Джон в такси. – Ты слышала, что он сказал? “Она все еще красива”. Она лежит там, распухшая, вся в трубках, а он сказал…
Он запнулся и не договорил.
Это было в один из вечеров в конце декабря, за несколько дней до его смерти. 26-го или 27-го, или же 28-го или 29-го – понятия не имею. Точно не 30-го, потому что в тот день Джерри уехал из больницы раньше, чем мы туда приехали. Сейчас я понимаю, что значительную часть сил я все прошедшие месяцы тратила на обратный отсчет дней и часов. В тот момент, когда он сказал в такси по дороге из “Бет Изрэил норт”, что все, сделанное им, ничтожно, ему оставалось еще три часа жить или двадцать семь? Знал ли он, как мало ему осталось, предчувствовал ли свой уход, пытался ли сказать, что не хочет уходить? Не дай Сломанному человеку меня схватить, просила Кинтана, просыпаясь после дурного сна, – одно из ее “словечек”, которое Джон сложил в коробочку и подарил Кэт в “Датч Ши младший”. Я обещала, что мы не отдадим ее Сломанному человеку.
Ты в безопасности.
Я рядом.
Я верила прежде, что это в наших силах.
И вот Сломанный человек поселился в реанимации “Бет Изрэил норт” и подкарауливал ее, и вот он ехал с нами в такси, подкарауливал ее отца. Уже в три года или в четыре Кинтана поняла: в поединке со Сломанным человеком она может рассчитывать только на себя. Если придет Сломанный человек, я уцеплюсь за изгородь и не дам ему меня уволочь.