Год на Севере — страница 1 из 71

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БЕЛОЕ МОРЕ И ЕГО ПРИБРЕЖЬЯ

ГЛАВА I. БЕРЕГА ЗИМНИЙ И МЕЗЕНСКИЙ

Северо-восточный берег Двинского залива и юго-восточный берег Горла до устья Мезенского залива Белого моря издавна носит название Зимнего берега и по картам, и на языке туземцев. Не имея ни одной значительной величины губы, берег этот, по словам автора «Гидрографического описания северного берега России», г. Рейнеке, песчано-землистый с небольшими глинистыми прикрутостями, сажен до десяти высотой, имеющими низменную подошву: заплеск или забережье; отлогий берег около берегов покрыт песчаными холмами. Примечательнейшая из прикрутостей находится при северном крае Двинского залива, на завороте Зимнего берега, и называется Зимними горами. В них обыватели деревни Мудюги выламывают плиты (до 4 фунтов в диаметре и 1 ф. толщиной) точильного камня. Этот утес, до 40 или 50 сажен высотой, состоит из зеленоватой глины и местами прорезан горизонтальными слоями песчаника. Над ним пологие горы, до 20 сажен высотой, разрезаны несколькими оврагами. В прочих местах от устья Двины до Мезенского залива хребет прибрежных гор не выше 30 сажен; он покрыт разного рода лесом, который к северу постепенно редеет и около реки Майды переходит в кустарник.

Несмотря на грозное прозвание гор, растительность их напоминает о юге: природа как бы истощает последние силы, для того чтобы оживить страну и показать свое могущество. Если море здесь не так богато и дает, например, только двустворчатые раковины, в которых продаются сухие краски, и только эти раковины, — зато на юго-западных покатостях гор красуются роскошные пионы вышиной в четыре фута, акониты (борцы) представляются на этих скатах в густой зелени, с листьями в полтора фута в диаметре. Но это прощальный взгляд природы, последняя улыбка ее: перед смертью она еще пестрит голову свою на покатости гор красивыми цветами дикой розы и нежными голубыми гроздьями болдырьяна. Но еще шаг на север — и все мертво и бесцветно. К берегу моря низкие леса сменяют эти растения. Море выбросило на берег только то, что оно долго носило по волнам своим: истертое, измятое и видоизмененное совершенно. Даже можжевельник, который растет на сухой и бесплодной почве, имеет здесь желто-зеленый болезненный вид. Ширина березки втрое превосходит высоту.

Жители этого берега — потомки первых поселенцев северных мест России, новгородцев, — издавна приобретают средства к своему существованию преимущественно в промысле морского зверя. Средоточием этих промыслов можно считать прибрежья Мезенского залива, и именно город Мезень и соседние с ним селения, в особенности село Долгощелье и деревню Семжу. Так говорят факты, и к тому же приводят и результаты личных внимательных наблюдений. Обращаюсь к последним.

Городок Мезень нашел я уже закиданным глубокими снегами, давшими мне возможность, при крепких, постоянных морозах, проехать по тундре из Пинеги на Кулой прямо, не делая огромного крюка по так называемой Нижней Тайболе. Хуже плохого села наших великорусских губерний выглядел этот дальний городок, случайно превратившийся из бедной слободы Окладниковой в уездный город Архангельской губернии. До сих еще пор, правда, город этот известен в народе под именем Слободы Большой (в отличие от Малой Слободы — печорской Усть-Цыльмы). До сих еще пор велик тот пустырь, незастроенный домами, который отделяет ближайшую к Окладниковой слободу Кузнецову, долженствующую входить в черту города Мезени, названного так по реке, протекающей возле. До сих еще пор свежо в народе историческое предание о первоначальном заселении места, занимаемого теперь городом. Два новгородца — Окладников и Филатов — явились первыми к устью реки Мезени и первые положили здесь начало заселениям: один там, где теперь город Мезень, другой выселился ближе к морю, туда, где теперь раскинулась деревушка Семжа. Оба новгородца явились с семьями и с доброй волей противостоять негостеприимному климату и всевозможным лишениям и — оба устояли. Тот и другой заручились грамотами Грозного Царя и правами «копити на великого государя слободы и с песков и рыбных ловищ и с сокольих и кречатьих садбиш давати с году на год великому князю оброки». Окладников явился на новое место своего жительства с пятью сыновьями и с иконой Нерукотворного Спаса. Икона эта долгое время переходила от одного лица к другому, пока не сбереглась в руках какого-то безвестного отшельника, жившего в пустыньке на морском берегу, при устье реки Хорговки, и пока не была перенесена отсюда (в 1663 году) в Спасскую церковь Кузнецовой слободки. Копились между тем годы и десятки лет на столетия, копились и обе слободки на государей, вблизи Студеного моря-окияна. При царе Михаиле в Окладникову слободу наезжал уже кеврольский воевода для сбора подати с туземцев и ясака с самоедов.

Самоеды в определенное время приходили сюда и издавна уже имели поблизости (в 20 верстах, по дороге в Канинскую тундру, на месте, носящем название Кузьмина перелеска) главное свое мольбище. В нем, в 1825 году, сожжено было миссионерами более ста идолов и разрушено обширное требище. В 1703 году строилась в слободе церковь Богоявления; в 1718-м — другая церковь, Рождества Богородицы; вскоре затем поставлены были в разных местах девять крестов (свято хранимых в настоящее время) в память о жестокой зиме, стоявшей до 24 мая, когда едва не вымерзло все живущее в городе. В 1736 году привезена была в Окладникову слободу отдельная от кеврольской воеводская канцелярия капитаном Степаном Немецким; в 1780 году обе слободы (Кузнецова и Окладникова), по реке, названы городом Мезенью и получили в герб красную лисицу на серебряном поле. В 1808 году жители вновь нареченного города потерпели новое бедствие от сильного разлития реки и разбрелись бы по соседним селениям, если бы правительство не выдало им пособия в 10 000 руб. асе. Беглыми из Сибири и острогов преступниками и московскими и другими раскольниками населились ближайшие к Мезени леса и селения. Стоит теперь уездный город Мезень, обложившись множеством больших и малых деревень и неудобной к обитанию тундрой, со своим уездом, больше которого по пространству и меньше по населенности нет уже другого на всем громадном протяжении великой России.

Вот, таким образом, все бедное событиями прошедшее города Мезени, который мрачно глядит теперь своими полуразрушенными домами, своими полусгнившими непочиненными церквами. Ряды домов, брошенных без всякой симметрии и порядка, наводят тоску. Все почти дома пошатнулись на сторону и в некоторых местах даже надломились посередине и покосились в противоположные стороны. Съезды, выходящие, по обыкновению всех русских деревень, наулицу, здесь обломились и погнили; ворота, которые давно когда-то, может быть, выпускали на эти съезды бойкую лошадку из уничтожившейся уже в настоящее время породы мезенок, как-то глупо, бесцельно торчат высоко под крышей и наглухо заколочены. Навесы над длинными задворьями обломились, и самые стены этих дворов рухнули, сгнили, а может быть, и истреблены в топливе. Мостки подле домов также погнили и, не поправленные, провалились; мосты по улицам тоже не менее тоскливого вида и бесцельного существования. Банями глядят дома бедняков, остатками Мамаева разгрома — дома более достаточных; но три кабака новеньких; но казначейство, на этот раз выстроенное за городом, непременно каменное, и два-три дома, вероятно, туземных монополистов, с расписанными ставнями, с тесовой обшивкой, с длинным и крытым двором позади. По улицам бродят с саночками самоедки, с детьми в рваных малицах, вышедшие от крайней скудости на едому. Из туземцев не видать ни души: может быть, холод, закрутивший 28 градусами, тому причиной, может быть, нет никого дома и все на промыслах...

Говорунья старушка-хозяйка, явившаяся в дырявом крашенинном сарафане и доставшая мне самовар у соседей, говорит, что промыслам теперь быть не время: еще-де Никола не пришел.

— Где же большаки ваши, мещане мезенские?

— Да, вишь, у нас теперь ярмарка...

— Где же она? Не видать ни народу, не слыхать ни шуму, ни крику. Это, что ли, бабушка, торговцы-то?

В окно видны бегущие по улице целые аргиши: множество оленьих санок, одни за другими, нагруженные обледенелыми бочками.

— Это не торговцы, это пустозера, — отвечает хозяйка. — На Никольску на Волок (в Пинегу) ладятся... с рыбой и со всячиной. Эти у нас и возов не развязывают.

— Где же ваша-то ярмарка?

— А нашей не видать. По домам торгуют: кои свои же, кто с достатком, кои с Волока наезжают. Человек с пяток есть ли полно всех-то торговых?

— А народ-от где, бабушка? Никого не видать.

— Повремени: может, кто и пройдет.

— Нет, бабушка, скучен ваш город, беден...

— Да уж и захотел ты от нашей слободы!

— Хуже, хозяюшка, я и городов не видывал, а проехал на веку своем больше сотни.

— Задвенная сторона наша, задвенная, желанный? К морю сели близко, хлебушко не родится. Что в море упромыслим, то и наше: времена-то вишь, ноне, крепко тугия. Эдаких, кажись, никогда же бывало.

— Отчего же так, бабушка?

— Да, вишь, аглечькой[1] в летошный год приходил — баловал шибко. Много он на нас напустил напастей всяких.

— А ведь он к Мезени вашей не подходил...

— Не подходить-то не подходил: это слово твое верно. В губе вишь он стоял: река, знать, его наша не подпустила. Мелководна ведь она у нас, пройти-то ему, знать, не под силу было. А все ж таки, родимый мой...

Старуха замолчала и подперлась локотком.

— Чего, бабушка? — подстрекнул я.

— Не пускал он, родимой, в море-то, не пускал: промысла-то и затянулись, да года на два промысла-то наши затянулись! Стоит он — рожон ему вострый! — а прибыли нам от того никакой нету: ну и исхудали, измаялись временем тем.

— Чем же жили-то вы, бабушка, во все это время, питались чем?

— Да семушку в реке ловили, навагу опять, тем и питались. Рыбинка-то аглечкова тоже не слушалась; ее-то ему не пропустить нельзя было. Против Божьего соизволения н