В море белел новый парус: солнце осветило большое судно.
— Ладья идет, — заметил я, — должно быть, из Архангельска?
Ямщик быстро оглянулся, удивленным взглядом посмотрел на меня и спрашивает:
— А ты почем это смекаешь?
— Да ветер дует оттуда, а ладья бежит парусом...
— Так, воистину так: знаешь, стало быть, а то возим и таких, что и не смекают. Не спуста же ты с Волги-то сказывался.
Архангельские поморы до того любопытны и подозрительны, что во всякой деревне являются толпами и в одиночку опрашивать всякого: куда, зачем и откуда едет, и всякой подробностью жизни нового лица интересуются едва ли не больше собственной. В этом поморские мужики похожи на великорусских баб и нисколько на мужиков, почти всегда сосредоточенных на личных интересах и более молчаливых, чем любознательных.
— А коли смекнул ты умом своим дело это, — продолжал мой ямщик, — так я тебе и больше скажу. Ладья-то эта, надо быть, первосолку рыбу-тресочку с Мурмана привозила; опять, знать, туды побежала за новой! Едал ли, твоя милость, свежую-то?
Получивши утвердительный ответ, ямщик продолжал:
— Больно, ведь, хороша она, свежая-то: сахарина, братец ты мой, словом сказать! Нам так и мяса твоего не надо, коли тресочка есть — верно слово! У вас там, в Расее-то, какая больше рыба живет, на Волге-то на твоей?
— Стерлядь, осетрина, белужина, судаки...
— Нет, мы про этих и слыхом не слыхали, не ведутся у нас. Стерлядь-то вон, сказывают, годов с пять показалась на Двине[11]: так едят господа, да не хвалят же. Треска, слышь, да семга наша лучше! Нет, у нас вашей рыбы нет: у нас своя. Вон видишь колышки?
Ямщик при этом указал в море. Там торчали в несметном множестве над водой колья, подле которых качался карбас, стоящий на якоре; из-за бортов суденка торчала человеческая голова, накрытая теплой шапкой. Ямщик продолжал:
— К колышкам к этим мы сети такие привязываем: камбала заходит туда, навага опять, кумжа; кое-кое в редкую и сельдь попадает, сёмушка — мать родная, барышная рыба! Да вон гляди: карбасок качается и голова торчит — это сторож. Как вот он заприметит, что заплыла рыба, толкнула сеть, закачала кибасы (верхние берестяные трубочки, поплавки сети), он и взвопит. В избушке-то в этой, что у горы, бабы спят. Услышат они крик, придут, пособят вытащить сеть, какая там рыбина попадет — вынуть.
А места-то вот эти, где мы камбалу ловим, калегой зовут, — продолжал мой ямщик, видимо, разговорившийся и желавший высказать все по этому делу. — У нас ведь, надо тебе говорить, на всякое слово свой ответ есть. Вот как бы это по-твоему?
Он показал на прибрежье.
— Грязь, по-моему, ил...
— По-нашему — няша; по-нашему, коли няша эта ноги человечьей не поднимет — зыбун будет. По чему даве ехали — кечкар, песок-от. Коли камней много наворочено по кечкару, что и невдогадь проехать по нему — это костливой берег. Так вот и у нас. В Онеге будешь — там это увидишь вчастую. Там больно море не ладно, костливо!
Вот это, — продолжал он опять, — что вода осталась от полой воды, лужи — залёщины. Так и знай! Ну да ладно же, постой!
Он замолчал, пристально всматриваясь в море. Долго смотрел он туда, потом обернулся ко мне с замечанием:
— А ведь про ладью-то про эту я тебе даве соврал: ладья-то ведь соловецкая! Не треску, а, знать, богомольцев повезла.
— Почему же ты так думаешь?
— Да гляди: на передней мачте у ней словно звездочка горит. У них навсегда на передней мачте крест живет медный; поближе бы стала, и надпись бы на корме распознал. Они ведь у них... ладьи-то расписные такие бывают. Поэтому и вызнаем их. И ладье ихней всякой имя живет, как бы человеку примерно: Зосима бы тебе, Савватий, Александр Невский.
Между тем волны начали плескать на песок заметно чаще и шумливее; в лицо понес значительно свежий ветер (NO), называемый здесь полуношником. Ладья обронила паруса. Небо, впрочем, по-прежнему оставалось чисто и ясно. Поверхность моря уже заметно рябило волнами. Ямщик мой не выдержал:
— Вот ведь правду я тебе даве сказал: нет в нашем море спокою. Завсегда падет какой ни есть ветер, вон и теперь на голомянной (морской) сменился.
При этих словах он повернул лицо на сторону ветра и, не медля ни минуты, опять заметил:
— Межник от полуношника ко встоку (ONO), ко встоку-то ближе, вот какой теперь ветер заводится. Пойдет теперь взводень гулять от этого от ветра, всегда уж такой, из веков!
Едва понятная по множеству провинциализмов, речь моего собеседника была для меня еще не так темна и запутанна, как темна, например, речь дальних поморов. На наречие ямщика, видимо, влияли еще близость губернского города и некоторое общение с проезжающими. В дальнем же Поморье, особенно в местах, удаленных от городов, мне не раз приходилось становиться в тупик, слыша на родном языке от русского же человека непонятные речи. Прислушиваясь впоследствии к языку поморов, наряду с карельскими и древними славянскими, я попадал и на такие слова, которые изумительны были по своему метко верному сочинению. Таково, например, слово нежить, заключающее собирательное понятие о всяком духе народного суеверия: водяном, домовом, лешем, русалке — обо всем, как бы не живущем человеческой жизнью. Много находил я слов, которые, кажется, удобно могли бы заменить вкоренившиеся у нас иноземные; например: махавка — флюгер, перёшва — бимс, брус для палубной настилки, возка — транспорт, голомя — морская даль, дрог — фал для подъема реи, красная беть — полный бейдевинд, бётать — лавировать, приказенье — люк, упруга — шпангоут и пр., и пр. Правда, что в то же время попадаются и такие слова, каковы, например: лемеха — подводная отмель, падера — бурная погода с дождем, алаж — место на судне, усыпанное песком и заменяющее печь, гуйна — будка на холмогорском карбасе... Но об этом в своем месте.
— Что это тебя охмарило, твоя милость? — снова заговорил мой ямщик.
— Что ты говоришь? — спросил я.
— Да, вишь, тебя словно схитил кто, осерчал, что ли?
— Задумался.
— То-то. А я думал, не от меня ли мол?
— А что, земляк? — начал я, чтобы поддержать снова завязавшийся разговор между нами.
— Чего твоей милости надо, спрашивай!
— Неужели у вас только на море и промысел?
— У нас-то?
— Да.
— Не все у моря: в город ходят, на конторах там живут, суда опять чинят...
— Да, ведь, вы и хлеб, кажется, сеете?
— Как же! Треть ржи высеваем, две трети жита (ячменя). Да что ты захотел от нашего хлеба? Только ведь слава-то, что сеем, себя надуваем, а гляди, все казенный едим: своего не хватает. Вон лета-то наши, видишь, какие у нас: все холода стоят. Где ему тут хлебушку уродиться? Не уродиться ему, коли и хорошее лето задастся. Вот и посеем, и надежду на это большую положим, и ждем, и в радость приходим: взойдет наше жито, и семя нальется. А там, гляди, из кажной мшины и пошел словно пар туманом: все и прохватит и позябнет твой хлеб — твои труды. Из чего тут биться, к какому концу приведешь себя? Ни к какому. Верь ты слову!
— Вон, коли хочешь, поле-то наше, все оно тут налицо! — продолжал ямщик, опять указывая на море. — Это поле и пахать не надо: само, без тебя, рожает. Вон откуда мы хлебушко-то свой добываем, и не обижает, ей богу! Поведешь с ним дело, без лихвы не выйдешь из него, ей богу!..
Мы повернули в гору. Вода значительно прибывала, чем дальше, тем больше. Волны морские становились круче и отдавали глухим шумом, который так увлекателен был во всем этом безлюдье. Есть где было разгуляться и этому морю, и этому шуму, из-за которого не слыхать уже было ни чаек, не видать уже было ладьи, ни сторожевых карбасов. Мы ехали недолго и, стало быть, немного, когда под нашими ногами, под горой, раскинулась неширокая река Солза, а по другую сторону — небольшое селение того же имени, с деревянной церковью. Надо было переезжать на карбасе и тащить свои вещи пешком с полверсты для того, чтобы взять новых лошадей и проверить личными расспросами ту поговорку, которая ходит про солзян, и по смыслу которой, будто они, выходя на морской берег, к устью реки своей, и видя идущую морем ладью, говорят на ветер: «Разбей, Бог, ладью — накорми Бог Солзу». Настоящий же смысл этого присловья оказался таков, что Солза, находясь в довольно значительном удалении от моря, на реке, в которую только осенью (и то в небольшом количестве) заходит сёмга, живет бедно, живет почти исключительно, можно сказать, случайностями: или той же починкой разбившейся о ближайший, богатый частыми и значительными по величине песчаными мелями морской берег ладьи, или ловлей морского зверя — белуги, которая только годами заходит сюда. Хлебопашество в Солзе также незначительно, по бесплодию почвы и суровости полярного климата, и вообще деревушка эта и при наглазном осмотре гораздо беднее многих других.
Так же незначительно хлебопашество и в следующем поморском селении Нёноксе, но посад этот несравненно богаче и многолюднее Солзы. Не говоря уже о том, что Ненокский посад, вследствие какой-то случайности, разбит на правильные участки, с широкими прямыми улицами, самые дома его глядят как-то весело своими двумя этажами. В нем две церкви, из-за которых синеет узкая полоса моря, удаленного от посада, прямым путем на шесть верст. По улицам бродит пропасть коров, овец, лошадей; попадается, против ожидания, много мужиков и не в рваных лохмотьях, как в Солзе. Видимо, живут они зажиточно и живут большей частью дома, не имея нужды отходить от него. Множество каких-то длинных, мрачных с виду изб, попадавшихся мне на дальнейшем пути по берегу из Неноксы в Сюзьму и оказавшихся соляными варницами, принадлежат посадским. В этом исключительном занятии вываркой из морской воды соли ненокшане находят средства к замечательно безбедному существованию. Всех соловаренных заводов по прибрежьям Белого моря насчитывали до 10. Кроме того, 12 соляных колодцев принадлежали к варницам посада Неноксы. Соль, вывариваемая здесь, называется ключевкой, тогда как соль, добываемая на дальних варницах Летнего берега, например, в Красном селе, называется морянкой. Дело выварки соли производится таким образом: к чрену — огромному железному ящику, утвержденному на железных же полосах снизу и на четырех столбах по сторонам, — прокапывают от моря канаву или проводят трубы. Канавой этой или трубами протекает морская вода (рассол) и наполняет чан до верху. Снизу подкладывают огонь и нагревают рассол этот до состояния кипения и испарения; затем накипевшую грязь снимают сверху лопаткой, а оставшуюся на дне чрена массу (по прекращении водяных испарений) выгребают и сушат на воздухе. При этом на каждый пуд соли идет 1 сажень дров. Касательно крепости морского рассола замечают туземцы следующее: рассол у Красной горы на 3 процента сильнее рассола соседних варниц, в средине моря на 4 процента, у Св. Носа уже на 5 процентов. Но и в