— Полая пошла, теперь ходчее станет. Все, гляди, хоть на куриный шаг да ближе к Кеми.
— Скучно уж очень. Не глядел бы ни на что!
— Кто говорит?! Знамо, скучно: впервые на море. Как тебе не быть скучно, дело не свычное. Мы вот и родились почесть что на море, да и тут все нутро воротит. Смейка, ведь совсем упал ветер! Экая тишь, словно на смех и горе!..
— Посвищи на тюленя-то, веселей станет! — счел за нужное прибавить от себя забавлявшийся созерцанием любопытного зверька парень.
— Поел бы нешто. Вишь, ведь ты не спишь, не ешь, — утешал в свою очередь хозяин.
— Не хочется: призору нет.
— Знамо, какой тут призор? Несвычное дело, знамо... На берегу-то тебе, поди, лучше?
— Разумеется, лучше.
— А нас так вот там и калачом не удержишь. Нечего нам на берегу делать. Давно идет у нас пословка: «Море — наше поле, дает Бог рыбу, дает Бог и хлеб». Морем только и живем, а сторона выходит самая украйна, у края моря сидим. На него вся наша надежда!
— Да ведь уж скучно очень!
— Как не скучно, знамо, скучно!
Нет, решительно не клеится разговор. Хозяин, видимо, и сам утомлен и озадачен безысходностью положения: вяло как-то и по палубе он ходит, и спит уж чересчур часто и долго, и песни все поет заунывные, да и ест лениво и много. Не таков был он в первый день знакомства с ним, когда пробирались мелководной и порожистой рекой Онегой, ежеминутно почти меряясь шестом, чтобы не ровен час не сесть на мель и не положить судна совсем набок. Раз я поймал его на такой штуке: долго, долго смотрел он против ветра и крутил головой, как будто сердился, затем снял шапку, похлопал себя по лбу и стал зачесывать вихор на правый висок. Опять похлопал себя по лбу и засвистал.
— Что это ты делаешь?
— Ветер хочу раздразнить: вишь ведь, чтоб его!..
— Как будто он тебя послушается?
Хозяин задумался было, но вскоре спохватился:
— Бывало и слушивался, а коли и не так, так все как то на сердце легче, как будто и сделал свое дело-то...
— Совсем напротивел — свищи, старик!
Старик, также охотно и сохраняя ту же важность выражения в лице, хлопал себя по лбу, присвистывал и дразнил ветер.
— Что, старик, и тебе легче? — спросил я его.
— Знамо, легче!..
Одним словом, всем надоело постоянное безветрие в течение целых двух суток. Даже и старик-работник, который хвастался тем, что «вот-де пятый десяток живу, а почесть не сходил с судна», недоволен своим положением. Все время он охает и отрывисто поддакивает сетованиям на безветрие или постоянный противняк. По целым часам приходилось, бывало, просиживать у борта, бессознательно созерцая гладкую, безбрежную поверхность моря и синюю массу дальнего берега, на котором нельзя уже различить ни черных кучек — избенок селения, ни яркой золотой точки, горевшей в кресте над церковью, ни оврага со сверкающей змейкой-речонкой: все ушло вдаль и отливало туманной синевой. Теперь и того не видно: все заволокло туманом, до того густым, что в нем нельзя уже различить с кормы даже старика, рочившего кливер, и брата хозяина, вскарабкавшегося на бизань по оборванной, грозящей ежеминутно смертью, веревочной лестнице (вантам), где и самые приступки (выбленки) чрез два в третий, измочалены, висят клочьями.
Наступила минута всеобщего торжественного молчания: все стояли настороже в ожидании того, в какую сторону примет направление ветер, до того времени игравший кливером то с одной стороны его, то с другой. Наступил и этот момент, сопровождаемый невыносимым скрипом бизани и всеми резкими бранными словами, на какие только может хватить уменье и привычка русского человека, в сердцах и безмерно обиженного. У брата хозяина сильным порывом ветра вырвало из рук кливер, шкот. Его поймали багром, но виноватый получил пять-шесть ударов в спину — и отдохнуть бы, но хозяин, весь уже превратившийся в суетливого, почувствовавшего и сознавшего трудную минуту в своем положении посреди враждебных стихий, требовал его к бизани, крепко бранил. Бранил и за то, что спутал все веревки на мачте, хотя скорее спутал их ветер, и за то, что медленно рочил бечеву, и за то, что медленно отходил к другому борту для закрепы шкота. Не ушел и смирный старик от зоркого глаза и заметок хозяина: и ему послано с бизани приказание, с сильной закрепкой и памяткой, налечь на руль крепче и держать круче, наперерез волны. Любо было видеть его в эту минуту полного разгара хлопотливости: он то взберется на лестницу вверх, то опять почти в мгновение ока очутится внизу у кливера. Наконец, торжествующий, посреди прежнего всеобщего молчания, он сел к рулю сам, прогнавши старика следить за кливером.
— Что, хозяин, теперь весело?
— Ну, да как не весело? Благодать! И на сердце складно. Этак-то вот иную пору там, в океане, сутки у руля-то просидишь легко и передать жаль. Таково-то любо!..
Все три паруса надуло ветром до состояния полноты и насыщения. Накренившееся судно бойко разрезало в мелкие брызги набегавшие густые волны и бежало смело вперед, оставляя позади себя белую гладкую полосу, окаймленную густой белой пеной. Пену эту подхватывали набегавшие волны, с шумом отпрядывавшие от бортов в мелких брызгах. Туман заметно пропадал, позволяя видеть мрачно клокотавшую бездну воды, взбитую густыми волнами, невысокими, но частыми и бойкими, во всем их поэтическом обаянии и прелести. Но вот волны, гонимые боковым ветром, стали чаще и смелее набегать на накренившийся борт шкуны, прядали через него, обсыпали своими противно-соленого вкуса каплями и лицо, и платье. Одна волна целую массу воды кинула через судно и опечалила всех.
— Пора то же много выпало ветра! — наконец-то выговорил хозяин, до того времени хранивший гробовое молчание.
— Отдай кливер, да держись крепче за бечеву: повернем!
На палубе сделалось так холодно, как холодно бывает в крещенский мороз; холод леденит руки и бьет ввиски; только постоянным движением можно противодействовать его влиянию. Ходить по палубе непривычному человеку уже невозможно и смешно видеть, как прыгнувший работник ухватился было за бочонок, но при новом повороте судна на противоположный конец отброшен был к печке. В каюте свалило со стола бумаги, книги, чернильницу; в шкафу хлопали дверцы и звенели две-три чашки. Хозяин плавал с некоторым комфортом: у него имелся и медный чайничек для чая. Чай прислащал он сдобными колобками, хотя и значительно высохшими и одеревеневшими; после обеда услаждал себя часто, сверх сыта, щелканьем кедровых орешков — меледы, называя их гнидами. Вина не держал вовсе, считая вино на судне совершенно лишним продуктом.
— Вино на судне гибель, и без него тошно! На берегу еще отчего не побаловаться в добрый час? Там с вином весело, здесь маета. От холодов и под полушубком согреемся. Иные, пожалуй, и любят брать с собой, да тоже в море, почитай, не пьют. Аглечкие, что в город на кораблях ходят, те, пожалуй, вон, с утра до вечера пьяны. За них, ведь, другие дело-то правят, им с пола-горя пить-то. А у нас вся надежда в тебе: работать за тебя некому, сам все...
Затем еще несколько ругательств и плюх со стороны хозяина, еще несколько сдавленных криков из уст его брата в ответ за науку, и нас погнало в сторону от прямого, принятого нами пути. Еще несколько криков и бранных слов, да визг каната и всплеск свалившегося якоря в воду — и мы на безопасном месте, под островом Шижмуем, наполовину лесистым, наполовину голым, как вообще гол беломорский гранит.
— Экой взводнишшо разворотили: сюды-нали досягнул!
— Поди-ко там теперь какой ад девствует! Больно пылко...
— Пыль, пыль, братец ты мой! — прибавил от себя старик, стараясь поддержать разговор, завязавшийся тотчас после того, как обронены были паруса и повернулось судно.
Один только хозяйский брат, видимо, был недоволен, стоя натупившись и сохраняя прежнее упорное молчание. Но и он был замечен хозяином:
— Слышь, черт, Петруха! Сердишься, что ли, аль нету.
Петруха молчит.
— Ишь ведь, словно Грумант, и разгневался! Пошто старик-от не сердится?
Петруха все еще стоит на своем: лицо его мрачнее неба и воды окольной.
— Больно, что ли, коли молчишь?
— Знамо, больно, против сердца бьешь: с разу-то, ведь и духу тяжело!..
— Любя ведь, леший!
Петруха на замечание это издал какой-то глухой грудной звук, который братом его был принята-по своему.
— Сгоряча-то ведь, дурак, не разберешь. По шее бы, вишь, надо.
— Ну как те не по шее?.. Себя бы бил по шее-то.
— Ладно, ну ладно, поцалуемся!.. Да варико паужин. Делать-то, видно, нечего: спать ляжем.
— А недаром же, ваше благородье, белухи-то играли.
— А то что же?
— Да уж как стали выставать целым стадом, знай — крутой будет ветер. Такая скотинка необрядная! Надышаться, вишь, норовит: на волнах-то ей не повадно: не всякую ведь волну и одолишь. Теперь вся на дне в лежку лежит, да рыбку проходящую удит: тем она живет, сам знаешь.
Между тем набегавшие волны от огромного взводня (волнения), распущенного крепким северным ветром, продолжали сильно раскачивать судно и, хотя не накренивали его по-прежнему, но зато этой качкой сильно содействовали тому, что все мои спутники снова заснули богатырским сном. Из голомени доносился до нас глухой гул отголосками последних раскатов грома. Яснее и чаще выделялись из этого густого гула всплески набегавших волн на ближайшие к ним голыши. Оттуда снова слышались громкие раздирающие душу вскрики чаек. Из каюты вышел старик, поболтался по палубе, погрел руки над дотлевавшими угольками в печи, вымыл их морской водой, покрякал и опять спустился в каюту.
Прямо против судна потянулся длинный Шижмуй, слева лесистый и зеленый, справа каменистый и черный; далеко у края торчит что-то густо-черное: кажется, изба, а может быть, и просто огромный камень. Там и сям прорезаются в ночном полумраке деревянные кресты, которыми уставлены чуть не вплотную все берега и острова Белого моря, все перекрестки и выгоны городов и селений Архангельской губернии. Кресты эти ставятся по обету или местными жителями, или богомольцами, идущими в Соловецкий. Кресты на Шижмуе могли иметь иное начало: может быть, тем же крутым ветром, каким загнало сюда и нас, загнало в это становище утлые суденки промышленников и надолго затянул один и тот же ветер, запирая все пути к выходу