Появление зверя в Кандалакшской губе обусловливается выволочными ветрами: не будет их — юрова почти все останутся в руках мезенских поморов. Падут эти ветры — поживятся и карельские, а с ними, конечно, и терские поморы. Точно так же от случайности зависит и добыча белуг, которых иногда рано закрутившие холода опеленуют льдами на всю зиму и таким образом не дадут им выходу до поздней весны. Хаживали отсюда прежде и на Новую Землю. Чаще, чем теперь, обряжали покруты и на Мурман. Теперь подошли другие времена и тяжелые невзгоды, и обеднело Гридино, как бы в подтверждение другой поморской пословицы, что против руля вода не течет.
Семьдесят верст привелось мне ехать затем до следующего селения Карельского берега — Керети. Реже попадались на всем пути этом острова, которых так много на пути, ближнем к Кеми. Эти острова, как и все острова Кандалакшской губы, глубокие, т. е. такие, около которых по общему сознанию можно становиться оберег на самых больших судах.
Село Керет едва ли не самое лучшее из всех селений Карельского берега. Сбитое в кучу и раскиданное на значительном пространстве по горе и под горой, оно пестро глядит обшитыми тесом и выкрашенными двухэтажными избами. Множество амбарушек, не развалившихся, запертых неломаными замками, приютились к реке и пристани. Самая река Кереть, по обыкновению, так же порожистая и, стало быть, шумливая и богатая семгой, как и другие беломорские реки, глядит как-то празднично: у прибрежьев ее, ближе к устью, качается не одна, но пять ладей, и не гниющих за давностью лет и невозможностью быть употребленными в дело, но с налаженными снастями, с живыми людьми на палубе. Между этими крупными и безобразными судами видятся две шхуны, красиво срубленные по верному, толковому чертежу, а не доморощенным путем и, видимо, умным хозяином, который изменил (на общий пример и благое поучение) закоренелый обычай прадедов держаться ладей и шняк допотопной конструкции и вида. Если прибавить ко всему этому казенные винные подвалы, соляной и хлебный амбары, то село Кереть можно решительно назвать посадом, по крайней мере, в том смысле, как понимается посад или безуездный город дальней России.
Случай привел меня в двухэтажный, зеленый с мезонином, дом туземного богача и дал мне возможность видеть, какой роскошью (относительно) обставляют себя эти богачи-монополисты. Несколько чистых, светлых комнат с крашеными полами глядят празднично; шпалеры, оклеивающие стены, не дурного рисунка, хотя и поразительной пестроты и яркости. По внешнему виду комнат можно заключить, что хозяин — купец и придерживается старины, если принять во внимание, что все иконы с позолоченными ризами старинного письма, что под киотом на тябле стоит ручная курильница, святая вода в бутылке, псалтырь старинного издания (во Львове) и ни одной просфоры ни тут, ни в киоте. Не видать и прошлогодней вербы, не видать и первокрестного пасхального яйца. Комнатные двери — расписные; на столах клеенки; по стенам лучшего издания портреты царской фамилии; четверо часов, из которых одни с кукушкой, старинные, и другие густого звона и последнего рисунка, выписанные из Петербурга; много шкафов со стеклами, завешанными ситцевыми занавесками, набитых до верху фаянсовой и фарфоровой норвежской посудой; много зеркал, также, вероятно, вывезенных из Норвегии; старинные диваны и стулья — жесткие, с высокими спинками. Между печью и ближней стеной, за ситцевой занавеской, чистый, светлый, медный рукомойник над тазом и белое, как снег, полотенце. Все это бросилось мне в глаза и приятно радовало подробностями, чистотой и своеобразием. Видно было, что живет здесь купец, и купец богатый. Наконец, явился ко мне и сам он, с лукавой, умной усмешкой, с ласковым словом и приветом, в синей сибирке и смазных, ужасно скрипучих сапогах. На огромном, полновесном серебряном подносе принесла из-за притворенной хозяйской комнаты чай с лимоном, сливками, архангельскими баранками, при поясных, низких поклонах, сама хозяйка в белом ситцевом с цветочками платье — безобразно-толстая баба, расплывшаяся, как опара или гриб-дождевик. Началось питье чая до седьмого пота. Тотчас же за чаем явилось угощение пирогами, всеми сортами соленой беломорской рыбы. Тут же откуда ни возьмись явились и кедровые орешки, и вяземские пряники, и изюм, и еще что-то. Все это надо было есть, чтобы не обидеть отказами хозяев и чтобы, наконец, себя самого избавить от поясных поклонов и докучных просьб: того отведать, этого хоть пригубить, к этому призорец оказать; все это — говоря короче — напоминало мне здесь Волгу и ее хлебосольных жителей. Наконец, также по обыкновению, после обеда хозяин утопил меня в высоких, мягких пуховиках и вышел на цыпочках вниз, где на то время, как помнится, замолчал, вероятно, по его же приказу, и ткацкий станок, и какое-то строгание и пиление. Утомленному долгим путем и мучениями морских переездов, отдых, естественно, кажется раем больше, чем когда-либо в других случаях жизни. Тут едва ли какой, даже самый громкий стук и крик способен нарушить сон, всегда крепкий и приятный. На карбасе успеешь подремать час или два, много три, но либо плеск волны, либо настойчивая тяга свежего надводного воздуха, либо порывистый дух ветра обольют мурашками все тело и, разбудивши, приведут тотчас в то же состояние, в каком находится крайне-бодрствующий человек.
По пробуждении моем явились кофе и чай, и опять хозяин с словоохотливыми, подробными рассказами о посещении недавнего неприятеля.
— Приходили, приходили и к нам! — говорил он. — Высадились на берег: мужичков встретили — ничего не сделали им: мы, говорят, пришли не по вас и вашего-де нам ничего не надо, бить-де и стрелять вас не станем. Заходили в церковь — ничего там не взяли. Гуляли по горам, ром свой пили: других совсем пьяных так и тащили на баркас. Спрашивали затем, что-де у вас казенного? А вот, говорят, соляной, винный да хлебный амбары. «Жги, говорят, винный!» — И огня подложили. Мужички наши в слезы: «Пощади-де!» — «Нет, говорят, поздно: горит уж!» Хотели жечь и другие амбары. Наши просили соли: вот-де рыбушка к осени пойдет — солить будет нечем, с голоду помрем. Дали четверть часа сроку — носи-де, что успеешь. Просили хлеба: хватай-де и его сколько можешь, а мы, дескать, остальное сожжем. Да упросил переводчик, толковый человек, на нашу речь такой бойкий, понятливый и словно бы знакомый, архангельский. Расспрашивали про шхуну мою, да спрятана была верстах в 20, в губе, и мужички — спасибо им! — не сказали где. — «Ну, ладно, — говорят, — теперь мы искать твою хорошую шхуну не станем: нужно-де поспешить получать на Сосновке (острове) почту, а получим ее, да назад придем — смотрите! — худо будет». С тем и ушли и опять-таки слово свое сдержали — вернулись, спустили баркас на наше селенье, да увидели, что наши керечане по горе с ружьями побежали к ним наустречу — драла дали и не ворочались уж, а пошли на Ковду. Там тоже высадили другого переводчика с матросами; бродили по деревне много, потчевали койдян ромом, возили на пароход — показывали. Наши-то распоясались — попросили пропустить их на Мурман за треской, мимо Сосковца. Пожалуй, говорит, мы и дадим знать своим-то аглечким, так, видишь-де, там француз еще есть, а этот негодяй того и гляди всех вас перережет, не токма что все поотнимает. Тем и решили. Спрашивали опять казенного строения — не сказали затем, что другой переводчик раньше надоумил и добрый такой человек, и на русскую речь такой тоже легкий. Когда на берег вышел, сказывали, шапочку снял, и кланялся, и дружком-приятелем назывался. Наши православные хотели было и переловить их и перестрелять, коли Господь поможет, да надумались таким делом, что белый-де царь никогда сам не начинает, а и они не напали и ничего не сожгли. Взяли только колокол и там, что и у нас же. Промер в реке сделали — с тем и уехали. После приходили на трех баркасах, да увидели, что и там мужики с пищалями побежали, перетрусили и поплыли назад. Одно суденко у них село в суматохе-то этой на мель, так, сказывали, все они так ж присели на днище, словно перед страшным судом грешники. Говорят, все были: старый да малый, кто кривой, кто хромой сброд... У убогого человека какая же храбрость? Приходили они, сказывали затем — к Кандалакше, да не успели, слышь, и на берег выйти. Калгане приняли их с первого слова на пищаль: переводчика того, что в Ковде выходил, убили. Рассердился аглечкой: стал из пушек палить и выжег всю деревню, что и Пушлахту на Онежском берегу, али бо и город Колу. Стало, с ними не заводи ссоры: они не обидчики и с тобой они, что с другом своим. Вот хоть бы взять кемских молодцов. Тех взяли в плен да выпустить захотели — так нет вишь, (наши-то) так не сойдем, а дайте нам на дорогу хлеба, ружей, карбас: нам-де далеко, с голоду помереть можем, да пущай-де нас на жилой берег, а не на луду, а то-де мы и с судна вашего не сойдем. Так и решил аглечкой дать им хлеба (ружей не дали, однако). Нашли где-то карбас — посадили (шибко же, знать, надоели ребята). «Ступайте, — говорят, — дружки, ступайте ради Христа и Господа, вы-де у нас только харчей много тратили, а пользы от вас большой не видали; в нашу-де землю мы других ваших отправили, а вас-де не надо нам!» Труслив же супостат-от наш был, труслив шибко; спроси не меня, спроси ты об этом у всех поморов, у которых хочешь, все тебе одно скажут. Народ на вражьих кораблях самый негодящий был, самый такой убогий, что и выглоданного яйца не стоит — вот тебе Господь Бог в том порука! Мне на старости лет о спасении души, а не о лжи какой греховодной думать. Слышь: кабы сметки у наших мужиков больше было, всего бы неприятеля живьем половили, ей-богу!..
Обращаюсь опять к селению. Пустынное летом, оно значительнее посещается зимой, когда из дальних погостов лопари и карелы являются сюда во множестве, чтобы почтить память Св. Варлаамия, мощи которого почивают под спудом в керетской церкви. Он был, как известно, Кольский священник; убил свою жену и с трупом ее поплыл из родины океаном. У Св. Носа заклял он каких-то вредных морских червей, которые протачивали суда, ходившие мимо, и остановился выше Керети, в лесу на озер