е. Часто приходившие сюда ягодницы с мирскими песнями заставили его уйти дальше в глубь карельских болот, верст за 20: там он и умер. Тело его принесено в Кереть неизвестным человеком, и то место, где оно было погребено, означено (и доныне сохранившимся) деревянным крестом близ алтаря. Св. Варлаамию молится здешний и дальний поморский народ о попутной погоде и об удалении всех опасностей морского пути.
Новых и столько же мучительных семьдесят верст легло между Керетью и Ковдой. Первые версты как-будто и порадовали: места начались довольно красивые. Едешь словно озером, тихим и чистым. Кругом всю губу обступили высокие горы, с густым хвойным лесом, с зеленой травой. Все это картинно опрокинулось в воде и все это представляло тот превосходный вид, который так любят все богачи целого света, имеющие загородные сады и замки. Одна скала из целого десятка других соседних отвесно, словно стена, смотрит в море реденьким, как бы нарочно вырубленным лесом, осеняющим ее макушку. Невозмутимая тишина дополняла обаяние и уносила куда-то далеко, заставляя забыть всю скудость виденных уже прибрежьев. Забылись бы и они, может быть, так же легко, как легко натомили душу при постоянном, продолжительном преследовании на всем пути, если бы в то же время карбас наш опять не выплыл в открытое море. А здесь — те же отчаянные виды, которые на этот раз показались еще беднее и однообразнее: море по-прежнему ширилось, по-прежнему выглядывал, далеко вдавшийся в него, дальний наволок, может быть, с промысловой избушкой на краю, может быть без нее. По-прежнему выплывали и уходили назад луды. На одной, может быть, также поселился ради морошки и вороницы медведь, который из лесной гущи также, вероятно, подчас выходит поглазеть на воду и при виде карбаса и людей, также лезет в гору, в лысины. Услышавши крик, поползет он в гору шибче и, обшибая лапами спопутные, мешающие бегству его сучья, пустит стон и треск, которые звонко отдадутся эхом по гладкой поверхности моря. Также, может быть, и этот медведь переплывает через салму на берег, где давит коров и оленей, как заклятый, исконный их враг, как ненасытная от века лакомка. В половине пути попалась на одной из луд, на южной стороне, почтовая избенка — станционный дом, или, лучше, баня, где кое-как, словно летучие мыши, гнездятся бабы-ямщики и староста-кормщик. К избушке идет пристанишка, дощатая, с погнившими приступками. Говорят, и людей этих медведь не прочь обидеть. Говорят, что попавшийся, медленно идущий и опереженный нами карбас, была почта, шедшая в Колу, что человек, растянувшийся на дне судна, был почтальон.
Говорят, что почта от Архангельска до Колы ходит летом месяц целый в один конец и три-четыре месяца весной и осенью во время распутиц. Говорят, что нам осталось еще до Ковды тридцать верст, и что если завязывавшийся попутник сумеет надуть паруса, то мы часа через четыре поспеем на место; в противном-де случае проедем еще часов десять. Толковали и еще многое в этом роде, но я уже не слыхал ничего больше: тихая погода при полном солнечном свете и теплом южном ветре склонила ко сну. Долго ли спал — не помню, но просыпаюсь в то время, когда солнце уже закатилось. Наступил мрак, столько же и ночной, сколько и происходивший оттого, что все небо задернуто было черной тучей. Паруса были обронены, шли греблей; по морю ходил взводень, бросавший в наш карбас крупные, сильные волны. Всегда неугомонный и сильный полуночник (NO) заметно усиливался. Страшно было в этом полумраке, среди открытого моря, правый берег которого совсем пропал от наших глаз вдалеке. Навстречу выплывала и стояла, словно тень в туманной картине, встречная луда, вся затянутая туманом. Многих трудов и усилий стоило гребцам, чтобы подтянуть к ней карбас и увидеть перед собой высокий лесистый остров и за ним маленькую губу, по которой ходили мелкие волны, слегка рябившие поверхность воды. Губа эта оказалась удобным становищем для нас, тем более что и гребцы устали и ветер крепчал ежеминутно с новой силой, лишая всякой возможности плыть дальше.
— Кажись, и о трех бы я головах был — не повез бы тебя, ваше благородие, дальше! — говорил кормщик.
— Пылко стало в море, несосветимо пылко! Хорошо еще, что благополучно вынес нас Господь да Варлаамий Керетский, — поддакивали гребцы-девки.
— Здесь нам переждать придется, пока уляжется погодушка эта: без того нельзя; за тебя ведь мне перед начальством отвечать придется, на то я и кормщик, а ты — казенный человек!
На доводы эти я поневоле должен был согласиться, и полез вслед за гребцами по щельям и крупным, подчас скользким, подчас словно обточенным, гранитным камням, представлявшим на целые десятки сажен решительное подобие петербургской дворцовой площади. Над нашими головами висел сосновый лес, густой и пустынный. Перед глазами нашими вздувалось и отшибало крутыми волнами, словно море, взбороненное поле.
— Гляди же, пыль какая, словно береста вода-то: горит, да и все тут! — не упустил и на этот раз заметить кормщик, не отстававший от меня во все время, когда я поднимался на гору.
— Мы, ваше благородие, соснем пойдем, а тем часом погодушка-то, может, сдаст и пустит. Право так! — продолжал он вкрадчиво-льстивым голосом.
Ну, вот и благодарствуем, — вот с этаким-то начальством мы не прочь хоть все лето ездить: это по-христиански, — заключил он же, сменив просительный тон голоса на повелительный, когда получил мое согласие и, махнув рукой и головой взбиравшимся на крутизну гребцам, весело полез влево.
Я потащился за ним. Шли долго. Лес редел, открылась площадка и опять море. На площадке избушка разволочная, по-видимому, недавно выстроенная, но уже недоступно грязная, как и все другие. Разволочная она потому, что предварительно срублена она на берегу. Сюда перевезена на карбасах в локченых меченых зарубками срубах и поставлена наскоро, так что имеет значение лишь временного пристанища рабочих. Прочную и поместительную избу зовут особенно — «становою». Она способна для зимовок, а поставленные по разным местам и зависящие от этой главной и будут разволочные, т. е. разъемные или разборные избы — филиальными отделениями.
В этой керетской разволочной тоже битые стекла, блестящие радужными отливами, тоже одно заткнуто тряпкой и та же груда камней с углублением в середине, заменяющая печь; нары, солоница с солью, бурак (по здешнему туес) с соленой треской, рыболовная сеть не рваная, ведерко с водой, иззубренный топоришко — одним словом, все то, что, по исконному обычаю, любят оставлять в своих избах промышленники на случай посещения ее спасшимися от бури и незапасливыми путниками. От нечего делать, и тем более что сон бежал от глаз, я пошел бродить по острову, между деревьями которого (против всякого ожидания) нашел кусты малины, чернику, бруснику, тоже несметное множество морошки. На этот раз еще ни то, ни другое не поспело. Между деревьями, подчас высокими, подчас значительно толстыми, попадались: ель, сосна, береза коренговатая, сучковатая, приземистая — одним словом, та, которая в столярных поделках известна под именем карельской. Далеко в середине лесной чащи и, может быть, самого острова нашел я площадку, которая, видимо, нарочно была очищена для какой-либо цели: гнилые бревна, полузарытые ямы говорили, что здесь было когда-то жилье, но чье? Остров оказался Великим, на котором, как сказывали мне впоследствии, жили старушонки-раскольницы скитом, еще недавно прогнанные отсюда земской полицией. Точно такая же пустынь, Ивановка, лежит в десяти верстах от Керети, на пути к Гридину, и третья — Мягрига близ Кеми. Но о них в своем месте.
Семен Денисов (один из первых проповедников раскола в северном краю, начитанный, обладавший удивительной стойкостью характера и неутомимостью) в своем сочинении «О запоре и о взятии Соловецкого монастыря», об острове Великом говорит, между прочим, следующее: «Серапион-дьякон и Логин-слуга многа лета безмолвным житием во отоце морстем Господеви работавше. Сии бяху житилие Кпновии Соловетстей и, во время гонительного смятения отлучившеся обители, приехавши на остров, глаголемый Великий, иже близ Ковденския волости, и ту пребыша блаженнии времяне мало, ангель, ским живуще житием, яко тридесять лет Господеви работавше, ни единого же человека видевше и еже узнавше чуднейши, яко зверобийцем и звероловцем и прочим человеком на остров той, потреб ради, присно приезжающим. Блаженнии же боготрудницы ниже ведоми, ниже познавшеся ким бываху. В толикая убо лета откуда пищу, откуда одежду телеси, от киих житниц, от киих сокровищ приобретаху: от человек сие утаися, яко выше естества и постижения. Егда благоволи Бог в последния роды мужи совершенны явити, рыболовцы волости оные, ловящие во острове, изшедше в пустыню, обретоша келий и в келий обретоша живуща великого отца Павла, прочим же ко Господу отшедшим. С ним же беседовавше довольно вся о нем и спостника его уведавше и пищи у него вкусивше и благословение приемше — отъидоша и приехавше в волость возвестиша боголюбцем, иже еликим желашем рачения толико тщанием потрудишася. Потребным ладиицу наполнивше, на острове приехавше и много время искавше хождаху, но ничто же обретоша, ниже келию, ниже самого отца и не токмо тогда, но и послежде многожды ходяще, ищуще. По лете же едином видеша неции от жителей на острове оном столп огнем от земли и до небеси сияющ и разумеша, яко пустынный отец ко Господу отыде, по видении столпа оного преставление прознаменовавшу».
Сквозь хитросплетенные слова этого сказания можно видеть причину появления на этом острове впоследствии особенного скита отшельниц, после которых на моих глазах виделись только скудные, ничтожные остатки, которые, может быть, уже и смыло теперь дождем, также точно, как говорят, не осталось уже и следа огромного скита на огромном Топозере (в глуши карельских болот). Скит этот по числу старообрядцев и по огромному количеству приношений, присланных из Москвы, с Урала и из других мест, грозил превратиться в огромный и богатый монастырь, который, как говорили, мог бы сделаться даже соперником Соловецкого. Скит этот уничтожен в конце сороковых годов настоящего столетия (о нем дальше в статье «Разоренная обитель»).