Год на Севере — страница 38 из 71

Между тем далеко уже на утре, когда провожатые выспались, и я сам досыта нагулялся по острову, ветер начал спадать, взводень как будто осе да лея и не пугал уже своими прежними страшными волнами. Мы, не желая терять времени, поспешили направиться к Ковде, до которой оставалось не больше десяти верст. Хотя волны качали нас как в люльке и часто обсыпали брызгами, хотя самые весла гребцов часто срывались с волны и не успевали захватывать ее круче и глубже, мы, однако, успели-таки, наконец, дождаться и той поры, когда смолкнул ветер и взводень постепенно укладывался и улегся уже, вероятно, весь, когда мы повернули в устье реки Ковды. Здесь до восьми маленьких карбасов качались в волнах, держась против течения на гребле.

— Что это такое?

— Да, вишь, погода какая повадная стояла...

— Ну так что же из этого?

— Так тресочку мелкую ловят на уду.

— На носу-то сидит удильщица, бросает уду, уда без поплавка, на крючке наживка насажена из сельдей. К лесе (веревочке) свинцовый али бо железный кряжик привязан. Схватит треска наживку: леса зашершит о борт — рыба твоя, тащи в карбас, снимай с крючка. Этак-то только здесь. На Мурмане это дело большим обрядом идет.

Я обернулся назад, прямо вдали моря оттенялись синие, высокие горы в северную сторону от нашего карбаса.

— Это Киберинские вараки, и все, что дальше черной полосой пойдет — Терский берег. До него считаем верст 30 Кандалухой да островами верст восемь.

На одной из этих варак светлеет на солнце что-то, как будто белая церковь, монастырь.

— А это что такое, белое?

— Снег. Там он все лето не тает. Горы эти самые высокие; выше их есть, слышь, только на Канине. Снег у нас вечный.

А между тем середина июля, и такой день, когда тепла градусов 16, солнце светит во всей его силе, и небо необыкновенно чисто: светлое такое, бирюзовое!

Огибаем колено реки: село выглядывает одним краем изб. Река, по обыкновению всех поморских рек, шумит порогами, которые расшатала недавняя непогодь и не угомонило еще наступившее затишье. Шумит она сильнее и едва ли не порожистее всех виденных мной рек.

— Если бы теперь куйпога (последний час отлива), нам бы и не выстать, быстрина, что с горы, что водопад в Кандалакше, — объясняет кормщик.

И потом опять:

— Весной река шумит так, что уши глохнут, с привычки даже и то крепко надоедно. Верь Богу!

По берегам реки, более чем в другом месте, видно карбасов и обмеленных ладей и шняк, а еще того более развешено но берегу рыболовных снастей...

— Отчего?

— В эти губы много сельдей заходит. Вон теперь сено косят — страда идет, после Покрова нерпу бьют: серки в пуд попадаются. Со Спасова только и дела, что сельдь упромышляют. Вон посмотри, ужо пойдешь по деревне, что увидишь?

Увидел я почти у каждого дома и чуть не целые поленницы небольших бочонков, плохо сплоченных из весьма тоненьких досок продолговатой формы. Это сельдянки, которые известны едва ли не всей России. Здесь, говорят, почти исключительное место их приготовления и здешние сельдянки все-таки плотнее и дольше живут, чем, например, сороцкие, гридинские и другие. Всякий домохозяин приготовляет эти бочонки. Приготовляет их и мой хозяин, квартира которого, как живая, теперь перед моими глазами, с ее шахматным крашеным полом, с голубком, сделанным из лучинок на Мурмане и привешенным к потолку, со множеством картин, содержание которых большей частью составляют эпизоды недавней войны и большая часть которых развешена даже в сенях. Помнится между ними вид города Ярославля, рисованный в 1731 году и напечатанный иждивением тамошних обитателей, и изображение «птицы дивной, которой еще никто не видал». «Она, как гласит подпись внизу, влетела в Париж к градоначальнику и представлена к королю; на голове корона, нос корпусом индейского петуха, голос павлиний, выговор турецкий, пение ее весьма приятно и всех пленяет по примеру инструмента; ест мясо и всякую снедь, что человек употребляет. На спине имела гробницу и в одной три человеческие кости: когда запевает, то всех к сражению приуготовляет. Думают так, что послана по Божию повелению». И эти картины завезены сюда всюду шатающимися вязниковцами, офенями-ходебщиками. Так же точно, как и в Керети, и здесь встречают меня тем же угощением — густым, как пиво, дешевым кантонским чаем, с теми же глубокими поклонами и ласковым приветом. Помнится, подали к чаю сливок; помнится, каким-то неприятно соленым вкусом отдавали эти сливки, потом и молоко, и у моего хозяина, так же как у священника и сельского головы — карела. На спрос мой о причине подобного явления отвечали все положительно, в один голос, что по незначительному количеству наскабливаемого горбушами сена между гранитными камнями луд и прибрежьев они принуждены приучать скот к рыбе. Для этой цели они обыкновенно берут рыбьи головы, которые летом сушат на солнце, разбрасывая их по крышам домов своих. Вяленые таким путем головки эти и кое-как разбитые в порошок, не только коидянами, но и всеми поморами Карельского и Терского берегов, зимой, перед пойлом скота, парятся в горшках. Образовавшеюся оттого гущею обливают скудные клочки сена, нацарапанного летом по сюземкам и островам. Приученный скотест, говорят, эту дрянь охотно, хотя по зимам и дает молоко, отдающее запахом сельдей, едва выносимым даже для привычных людей. Летом свежая трава дает еще некоторую возможность пользоваться молоком лучшего вида и вкуса, хотя в то же время и соленым. Обилие приходящих сельдей облегчает способ.

Также много приходит этих сельдей и в губу Княжую, на берегу которой раскинута последняя деревушка Карельского берега — Княжая. Много попадется их в селе Кандалакше, расположенном при вершине Кандалакшского залива (Кандалухи — по туземному выговору). Кандалакша, как известно, выжжена англичанами. К северу от нее, по направлению к озеру Имандре, идет пешеходный тракт на Колу, мимо лопарских веж и погостов. К юго-востоку потянулся от Кандалакши, к селению Порьегубе, высокий Терский берег, который из деревни Княжей виден уже значительно яснее и со многими подробностями: высокими вараками, обсыпанными на южных отклонах мелким лесом, мрачно чернеющими щельями и опять-таки сверкающим на вершинах вечно нетающим снегом.

Деревня Княжая или Княжегубская выстроилась также при устье речонки, берега которой в некоторых местах покрыты лугами и болотами, а по горным склонам — сосновым, березовым и еловым лесами. Жители ее заметно беднее обитателей Керети и Ковды; редко ходят за треской на Мурман, ограничиваясь ловлей сельдей в своей губе и незначительного количества мелкой трески для домашнего потребления, и даже не имеют собственных ладей. Впрочем, богатство жителей могло бы быть и значительнее, как в Княжей, так и во всех других селеньях беломорского прибрежья, если бы все промыслы не находились в руках богачей-монополистов, с которыми судьба знакомила меня почему-то прежде всех остальных жителей селений. Работая из-за хлеба на квас и не столько для себя, сколько на своего патрона-хозяина, поморский работник ограничивается только насущным, хотя и не печалится и не плачется вслух на свое бездолье. Он даже примирился с своей участью до подобострастия, до глубочайшего, беспрекословного повиновения к лицу покровительствующему, дающему ему тяжелые, невыгодные работы. Сколько можно заметить при первом же легком и даже поверхностном взгляде, и здесь, как и везде на свете, по непреложному закону людской натуры, богачам-монополистам от бедняков-страдальцев почет и первый низкий поклон. Мне случалось, останавливаясь у местного богача, призывать из властей сельских кого-нибудь для спросов о том, например, нет ли в правлении старинных (по ихнему — досельных) бумаг, или для поручения снарядить гребцов и обрядить карбас для дальнейшего пути. Приходившая власть кланялась богачу и спрашивала не меня, а богача: «Что угодно?», хотя хорошо знала, что требование шло от меня, от приезжаю человека в очках.

Я предлагал вопрос или высказывал свое желание.

Собираясь отвечать прямо, пришедшая сельская власть смотрела, после моего вопроса, пристально на богача, смотрела тем раболепно-покорным и робким взглядом, который как будто спрашивал: «Что повелишь отвечать?»

Ответы на мои вопросы составлялись уже потом обоюдными силами после многих переминаний и заиканий. Богач приказывал делать по-моему, исполнить мое желание, вероятно, в то же время заставляя себя, и непременно против собственной воли, уважать мою особу, по-крайней мере, на это время. Получивший приказ богача бежал затем, обыкновенно сломя голову, и немедленно приводил в исполнение, как умел, все, что мне хотелось получить и без таких докучных досадных приготовлений, оговорок и замедлений.

Крайнее селение Кандалакшской губы — самое северное село на берегу белого моря — Кандалакша, — имело до прихода англо-французской эскадры две деревянных церкви, из которых одна стояла на возвышенном западном плече реки Нивы, другая, бывший Коков монастырь, на восточной ее стороне, при устье, — до 60 домов и до 140 жителей. Англичане превратили село это в груду пепла. Конечно, теперь оно уже выстроилось вновь и по-прежнему, тем более что русский человек, — плохой космополит и трудно расстается с родным пепелищем, и потому еще, что в реку Ниву, богатую большими порогами, из которых один даже глядит решительным и притом чрезвычайно картинным водопадом, — в реку Ниву любит заходить семга. Для нее прежде и существовал забор, один из самых больших в Беломорье, который, по всему вероятию, построен и на нынешнее лето.

Спешим обратиться снова к Карельскому берегу, или лучше к тому инородческому племени, которое дало свое имя этому бесприветному, скучному, длинному и бедному берегу Белого моря.

Еще в деревне Поньгаме можно встретить в говоре некоторых мужиков ломаные русские слова, произносимые с оригинальными, неправильными ударениями вроде цыганских, и с перестановкой букв: отнако, у городи, Кристос, свой лошадь и пр. Моя болтливая хозяйка в этой деревушке, обзаведшаяся собственным домом, созналась (почему-то впрочем, не-охотно), что она карелка, жила на Топозере, в скитах, где родила сына на мху (когда мох вздымала — щипала); что она этого сына