Здесь за неимением положительного дела приходится обыкновенно плести бростяги, сети для семги и сельдей, точить уды, а то и просто спать в растяжку со всею настойчивостью опытных знатоков этого дела. Приготовлением ухи, припасом дров, промыванием бочонков и другими мелкими утомительными работами заняты ребятенки-подростки, очень метко прозванные зуйками, на том основании, что они, не имея доли в общем участке, пользуются только остатками от трапезы большаков, как маленькая птичка зуек (из породы чаек) хватает все выкидыши, ненужные потроха из распластанных рыб. В чайках-зуйках поморы различают три вида: краеморский петушок (charadriushiaticula), глупыш (ch. morinellus) и малой (ch. minor), a в зуйках-мальчиках — тех способных, которыми можно подсменить заболевших или загулявших покрутчиков. По распределению занятий при ловле, на шняке не может быть меньше 4 рабочих. Их нанимают на тот рубль, который вычитается у рабочих из пая за каждый день, когда он не выходил в море, хотя бы даже и по болезни. Обыкновенно же им выдается подачка только: с каждых двух тюков снасти по одной рыбе. Из-за зуйков-ребятишек крепко и сладко спится подчас помору после неудачного осмотра яруса; зато по два — по три дня не приходится и очей смыкать, когда шибко пойдет на яруса рыба и когда приходится в одни сутки делать по четыре, по пяти добросовестных стрясок. Не говоря уже о хлопотах на воде подле ярусов, не менее хлопотливые работы ожидают рыбаков и на берегу, в станах, особенно если время близится к лету и ожидается скорый приезд хозяев с новыми запасами хлеба-соли, копченого мяса и, главное, крепкого, дешевого заграничного рома, покупаемого обыкновенно в норвежских ближайших портах: Гаммерфест, Вадзэ и Вардегуз[27].
Работа кипит на берегу, чему немало способствуют светлые, с незаходящим солнцем, полярные ночи. Не всегда крепкие и продолжительные межонные (летние) ветры способствуют легкому и удачному обиранью ярусов, а постоянное летнее солнце — береговым работам. Работы в море, кроме оборки ярусов, состоят еще и в приготовлении их к делу. Так как тотчас же за тем, как снята с крючков пойманная рыба, оростяги «глушат», т. е. связывают петлей, чтобы, цепляясь друг за друга, они не путались между собой, — перед ловом «снасть разглушают». Приготовляют ярус, сидя на шняке, тяглец тем, что надевает «тюк» (три связанные между собой «стеклины» или «стячки» веревки) на доску («порубень»), прилаживаемую на шняке, и начинают разматывать и развязывать петли оростяг. Наживочник должен принимать распутанные пучки веревоки поспешать наживленьем крючков по мере передачи тяглецом (всех тюков в ярусе бывает от 20 до 301); а разница между стояком и стеклиной заключается в том, что стояк короче (от 40 до 50 саж.) и толще (в мизинец) и служит на меньших глубинах, а в стеклине меньше 50 сажен длины не бывает, а доходит и до 60. Таковы ярусные работы на море, когда приходится «наживить ярус» приманкой до 4 тысяч удяных крючков с заговором и приговором: «Рыба свежа, наживка сальна, клюнь да подерни, ко дну потяни». Береговые работы состоят в том, что тяглец отвертывает головы, кормщик пластает рыбу, надрезая ее по спине впродоль, и вынимает внутренности вместе с хребетной костью, которые зуйками выбрасываются вместе с головами рыбы в море, как ненужные. Наживочник отбирает для сала максу. Рыба с вынутой захребетной костью назначается в продажу под названием — штокфиш, и потому, полежавши некоторое время в кучах, раскладывается по жердинам, называемым палтухами, положенных на елуях — толстых бревнах, укрепленных в козлах. Около двенадцати недель рыба таким образом сохнет на этих палтухах и то только в таком случае, когда не ожидается скорого приезда хозяев. Обыкновенно же треску и палтусину солят вместе с хребетной костью в амбарах или лучше в подвалах, врытых в землю и обложенных дерном. Рыба укладывается плотно от полу до самого потолка штабелями — пластами, рядами. Каждый ряд солится особо и так скупо и небрежно (на 100 пудов рыбы приблизительно 16 пудов соли, лучшего, впрочем, сорта, голландского), что рыба дает впоследствии противный, аммиакальный, одуряющий запах.
Когда придут хозяйские суда, односолка рыба опять укладывается штабелями в судах и снова просаливается, и хотя делается несколько лучшей на вкус, но все-таки не теряет своего противного запаха. Из максы или печенки вытапливается сало или тот благодетельный жир, который известен едва ли не каждому под именем трескового. Языки солятся особо в отдельных бочонках,но очень, впрочем, редко, так же, как и головы, часто сушатся на солнце и идут потом, превращенные в порошок, в пойло домашнему скоту, особенно коровам. Палтус — также главный предмет (после трески) промысла на Мурмане — никогда не сушится по причине присутствия в теле значительного количества жиру (чего не достает телу трески), но солится тем же путем, как треска, и отдает тем же, если еще не более, неприятным запахом. Рыба эта портится (горкнет) скорее трески потому особенно, что места около костей снабжены маслянистым жиром; солится же всегда с головой. На ярусах не часто, но попадаются еще небольшие акулы, дающие до 8 и 10 пудов максы (сала). Некоторое время солили ее и продавали простому народу в Архангельске, где не без основания находили ее чрезвычайно вкусной. Кожу, хорошо просушенную, употребляли в становых избах вместо стекол.
В начале весны и даже среди лета, когда вдруг временно перестает идти на яруса рыба, отнесенная сильными ветрами к норвежским и гренландским берегам или перехваченная в окрестностях Шпицбергена (называемого поморами Грумантом) стадами морских зверей: китов, касаток, акул, белуг и пр., — архангельские поморы от безделья и скуки ловят рыбу особым путем — на леску. Это веревка, наполовину тоньше тех, которые употребляются на яруса. К ней привязывается железный кусочек — грузево, который тянет ко дну и самую леску, и перевесло — железный прут, привязанный поперек ее. К двум концам этого перевесла, к особо приделанным ушкам, привязываются оростяги с теми же крючками и наживкой, как и в обыкновенном ярусе. Когда услышат, что грузево щелкнуло в каменистое дно моря, леску несколько приподнимают и, как при обыкновенном уженье, дальше уже по приглядке замечают: хватила ли рыба наживку. В счастливую пору уловов, грузево не успевает доходить до половины пути своего ко дну, как алчная, всегда прожорливая треска на лету хватает приготовленную для нее наживку с роковым крючком.
При сильных ветрах, когда гуляет по океану громадный взводень с волнами величиной в порядочный петербургский дом, промышленники сидят в своих становых избах, предоставляя яруса воле Божией и грустно созерцая с высокого берега, как махавка над кубасом, вздрагивая, покачивается на хребте высокой волны и как захлестнется набегом новой и совсем скроется из глаз, вся ушедшая в волну или сшибленная на бок и не успевающая, как должно, изловчиться. Кубас вместе с махавкой то мигнет на поверхности серебристой воды, то опять спрячется под водой.
— Эка, братцы, пыль какая пошла несосветимая!
— Этак ли еще бывает, Ервасей Петрович!
— Ну да сказывай ты малым ребятам это-то — не знаю, что ли?
— В избе-то теперь ничего; на ярусе так вот поди порато бы страшно и тебе показалось, а в избе — ничего: вон ребята в карты козыряют, а к ночи, слышь, кто кого обломает — и за вином к лопарям беги: попойку, стало, быть затевают.
— Вечор, Ервасей Петрович, Гришутка таких нам насказал бывальщин, что наши затылки-то все в кровь расчесали.
— Это что, парень?
— Да уж складно больно, Ервасей Петрович: не то тебе плакать надо, не то Гришуткину-то смеху даваться. Так это тебе пел, да все по-церковному, и ко всякому-то слову склад прибирал, как это, вишь, князь Роман Митриевич-млад простился со своей княгиней — со сожительницей, выходить — и поехал, вишь, немчов донимать: что, мол, вы теперича подать перестали платить? Мне, говорит, и то, и се — деньги надо, немча некрещеная. Поганый, мол, вы народ, и разговоров терять не хочу с вами! И как это нет его дома год, нет и другой.
Схватили его, что ли? Гришутка-то, вишь, не знает. Вот теперича сожительница его и выходит, это, на крылец и видит: «ежит из-за моря из-за синя три черныех, три корабля. Она, вишь, и заплакала, да так складно и жалостливо. Гришутка-то, слышь, рожу этак на сторону, глаза-то, что кот, зажмурил, и словно ему княгини-то, значит, больно стало. Уж и взвыл же он, это, как бы вот она сама-то... этак... этак! И рукой-то правой машет, и грудь-то вздымает... этак... этак! Да нет уж, Ервасей Петрович, заставь самого его: прослезит. А я-ко не смогу так!
— Что и говорить, братец, всякому, сказано, зерну своя борозда! А по-стариковски, кто горазд песню петь, сказку сказывать, кто ест спорно да много, скорее всех — тот и в работе золотой человек. У стариков наших, Михеюшко, водился вот какой обычай. Теперь, вишь, оставили вы его и не знаете. Пришли этак-то покрученники к которому хозяину на Мурман-от наниматься, он с ними и слова не молвит, а велит идти вниз в избу, да и выставит им всякой снеди многое число. Ребята-то разъедятся, а он, хозяин-от, на ту пору и сойдет к ним, и сядет этак сбоку, чтобы видно ему было всех. Смотрит он, кто есть шибче, кто, свою-то съевши, с чужой ложки рвет — тех и опросить: как-де и звать тебя, и годов тебе сколько? А уж кого не опросил, который на него есьвой-то этой, выходит, не угодил, так лучше и не разговаривай: ступай прямо домой — не возьмет. Лениво-де ешь, ленив и в работе — мне-ко-де не надо таких. Мне, говорить, коли человек ест, да за ушами у него визжит — дорогой человек: у этого и в работе руки зудятся. А ведь почесть, парень, на то и выходит: ест человек скоро и словно спешит, словно надо ему что-то сделать. А другой пошел этак в потяготку да в распояску, рот-то словно ворота спросонков растворяет, чешется, ложку-то положит на стол, да скоро ли еще достанет ее опять — ну, человек тот спать после обеда ляжет ушатом холодной воды облей его после — не разбудишь.