Год - на всю жизнь[повести] — страница 11 из 21

На курсе нас двадцать восемь человек. Лучшим из всех для меня был Дурды́. Мы всегда находили с ним общий язык. Перед распределением он спросил: "Ну, Байра́м, куда хотел бы пойти на работу?"

— Учителем в школу, — ответил я.

Дурды не поверил. Очки его блеснули на солнце.

— Учителем? — удивился он. — Но ведь это чисто женская работа!

После распределения, когда я вышел из кабинета декана, Дурды, опередив остальных, подошел ко мне.

— Ну, а куда тебя направили?

— Куда хотел, — ответил я. — Где когда-то работал мой отец.

Я видел — Дурды волнуется. Взяв его за руку, я улыбнулся и повторил:

— В интернат, Дурды-джан, в интернат.

— Эх ты, верблюжонок, — огорченно вздохнул он.

— Спасибо.

— У тебя же прямая дорога в литературу. Ты — талант. Вах-вах, что на свете делается, а, что делается?!

Дурды, искренне огорченный, пошел прочь.

Прошло дня два. Я вышел из университета и направился к памятнику Неизвестному солдату, что был расположен рядом. Между высокими лепестками, отлитыми из бетона, метался огонь. Платком из зеленого шелка свисали над ним кроны карагачей и тутовников. Маленькие туи замерли, словно часовые на посту.

И тут я заметил Дурды. Брюки на нем были помяты, туфли грязны, куртка выпачкана чем-то белым.

— Привет, старик! — крикнул он развязно, приближаясь ко мне.

— Салам! — ответил я.

— Обиделся?

— Бывает. Что-то тебя не видно было эти дни?

Дурды стал протирать очки.

— Ты извини, Байрам, но я так и не могу понять, почему ты избрал педагогику. Тебя сбило с пути телевидение своими передачами о просветителях? Ведь ты — гордость курса, поэт!.. Ты сам-то хоть понимаешь, что наделал?

— Конечно.

— Извини, Байрам, но ты поступил неразумно. Иди откажись от назначения.

— Я что — тронулся? Учительство — моя мечта.

— Ай, шайтан! Байрам, ты пойми, я боюсь, что ты загубишь свой талант, занимаясь ненужным тебе делом.

— Успокойся, Дурды. Все идет отлично.

— Да ты пойми, другие будут публиковаться, а ты с этими желтопузиками в каком-то Безмеи́не. Ты же можешь стать корреспондентом по Туркмении какой-либо центральной газеты. Вот твоя настоящая перспектива!

— Думаешь?

— Ты совсем верблюд или только притворяешься? Писать ты можешь, конечно, в любом месте, но Ашхабад — центр ученой и литературной мысли. Здесь возможность роста.

— У-у, какой ты умный! Ты сказал правильно: писать можно везде. Было бы желание.

— Ты помнишь, что сказал Горький?

— Что?

— "Талант, как драгоценный камень: его надо найти, отшлифовать, вставить в оправу и только тогда он засверкает".

— А что сказал Макаренко?

— Он много чего говорил. Но ты-то пойми, большому кораблю — большое плавание.

Я промолчал.

Дурды, видно, понял, что меня не переубедить, задумался.

Но вот он поправил куртку, разгладил джинсы, словно готовясь к выходу на сцену, и сказал:

— Ладно, я прочитаю тебе один монолог из моей пьесы, но если это плохо, ты не смейся. Договорились?

— Валяй, — ответил я, умолкая, ибо перед моими глазами снова всплыла связка цветных карандашей и гильзы. "Может быть, я действительно ошибаюсь? — подумалось мне. — А в школу напросился потому, что какой-то пунктик у меня? Может, и впрямь пойти и отказаться от направления в интернат? Ведь мне дали вызов из газеты…"

А гильзы, позванивая, купались в лучах солнца, словно воробьи в воде арыка.

— Меджнун[4], ты и есть меджнун, — неожиданно для самого себя произнес я вслух.

— Что ты сказал? — опешил Дурды.

— Читай, говорю, читай.

Он снял очки, протер, вынул из нагрудного кармана несколько листков, ручку, взмахнул ею в воздухе и напряженно произнес:

— "Тихо, ребята! Ведите себя хорошо, слушайте внимательно. Потом я каждого в отдельности буду спрашивать… Последняя парта, прекратите свою возню. Сегодняшняя наша тема называется… — Дурды запнулся, почесал затылок. — Ну, да… Тема понятна. Ты, черненький мальчик, будешь вести себя хорошо или нет? Почему ты сидишь, когда к тебе обращается учитель? А ну, скажи-ка мне, почему ты так плохо ведешь себя? Что не поделил с этой девочкой?"

Подражая голосу ученика, Дурды продолжил:

— "Товарищ учитель, это она сама обижает меня…"

Дурды умолк и посмотрел на меня, словно спрашивая: "Ну, как?"

— Материал, товарищ драматург, освоен слабо, — оценил я. — Мало мыслей, фактов, образности. Чувствуется, что автор пьесы плохо знает жизнь школы. Учитывая все это, считаем, что публиковать пьесу пока еще рано. С уважением и пожеланием новых творческих успехов, редактор журнала "Пионер"… — как бы читая ответ на пьесу, произнес я.

Дурды грустно посмотрел в мою сторону, пряча написанное в карман куртки.

— Один — один! — признал он. — Это я изобразил твой первый урок в школе, Байрам.

Дурды опустился на скамейку, глаза его стали смотреть поверх очков на огонь памятника Неизвестному солдату, и он спросил меня так, будто хотел чем-то досадить:

— Вот ты мне хоть голову отруби, но я никак не пойму, почему ты хочешь пойти в учителя? Ты действительно веришь, что перед тем, как начать писать, писатели идут в народ и изучают жизнь?

Шаблонная фраза прозвучала очень смешно, но я на нее откликнулся всем сердцем.

— Тебе нужна моя правда?

— Да.

— Она не так проста. Сразу и не понять.

— Конечно, где уж нам. Ты просто упрям.

— Тебя когда-нибудь преследовали связка цветных карандашей и две пистолетные гильзы.

— Что это такое?

— Тогда сиди и молчи.

— Байрам, при чем тут карандаши и гильзы?

— Если бы это я знал… Иногда мне кажется, что я тогось — тронулся…

* * *

Когда-то отец мой работал учителем. Каждый день я выходил на улицу встречать его. Он передавал мне стопку тетрадей, завернутых в белую бумагу и говорил:

— Отнеси их в комнату, положи на стол. Да неси осторожно, чтобы не помялись.

Я, гордый тем, что выполняю такое ответственное поручение, вышагивал мимо соседей, задрав нос. Утром, едва встав, я бежал и приносил отцу вчерашние тетради, а он, гладя меня по голове, говорил:

— Пусть они пока полежат. Я еще не успел их проверить. Завтра возьму.

Отец иногда засиживался за своим столом до поздней ночи, делая пометки красным карандашом в тетрадях. Тогда я еще не знал, что красным карандашом он правил ошибки и ставил отметки.

Однажды я надел его рубашку, галстук, взял в руки книжки, тетради и вошел в комнату отца.

— Папа, теперь я тоже учитель, — сказал я, замерев у стола. Отец погладил мою голову и ответил:

— Вырастешь и станешь учителем, сынок. Вместе будем ходить в школу.

Но вместе в школу нам ходить не пришлось.

Как-то я прибежал с улицы, вошел в дом и увидел, что папа куда-то собирается. И был он в одежде, которую я никогда на нем не видел.

— Ты же говорил, что в школу учителю нельзя ходить в сапогах? — удивился я. — Почему же ты их надел?

Отец поднял меня к потолку.

— Такие дела, Байрам, праздник мой[5]. Теперь я красноармеец. Иду защищать нашу Родину.

— А когда вернешься?

— Скоро, очень скоро, сердце мое.

— Привези мне тетрадок и цветных карандашей.

— Хорошо, сынок! Хорошо! Только ты жди меня.

И мы пошли провожать папу.

— Сыночек, дорогой, слушайся маму. Скоро тебе идти в школу. Хорошо учись. Если я не вернусь с войны, возьми мою папку. А когда станешь учителем, продолжай мой путь. Даешь слово?

И тогда я впервые заплакал. Почему я плакал, не знаю, но мне очень не хотелось выпускать из рук ноги отца, обутые в сапоги, которые я крепко обнимал.

Подъехал фургон. Отец взобрался на него и уехал. И больше он не вернулся.

Так стал сиротой. Я и не подозревал, что становлюсь им второй раз.

* * *

— Вот и все, — закончил я свой рассказ, обращаясь к Дурды.

— А при чем тут цветные карандаши и патроны?

— Не знаю. Но что-то в них есть. Ты знаешь, я даже к психиатру ходил.

— И что он сказал?

— Педагогическая деятельность не противопоказана. И теперь иду в интернат.

— К таким же сиротам? У одних родители погибли в автомобильных авариях, у других — алкоголики.

— Подожди, а почему ты такой мятый? — спросил я у Дурды.

— Окончание праздновали. Отец денег дал. Гульнул малость.

— Тебе позавидовать можно.

— Конечно. И тебя учу, как надо свою жизнь устраивать, а ты все свое гнешь. А что ты будешь делать среди своих сирот — совершать трудовые подвиги в пределах зарплаты?

— Что делать. Каждому свое.

— С такими надо уметь работать. Это тебе не маменькины сынки, вроде меня. К ним нужен подход и подход. Интернатские, чуть что, тотчас голову оттяпают. Терять им нечего. Это мы после школы сразу к маме бежим. А для них школа — и дом, и отец, и мать. Верно говорю? Подумай, хорошо подумай, Байрам.

— Послушай, Дурды, а ты-то куда идешь работать?

— Работать? Не-ет. Я уж погожу. В аспирантуру подамся, отец устроит. Три года во житуха будет!

На соседнюю лавочку опустилась горлинка. Одна ее лапка была без одного пальчика. Глаз-кишмишинка боязливо посматривал в нашу сторону.

— Да, отец у тебя — сила!..

— Не то слово! Могучий человек. Хочешь, он тебя к себе возьмет, а?

— Спасибо, — поблагодарил я, — но меня ждут дома. — Дурды, конечно, не понял того смысла, какой я вложил в эту фразу. — Тебе этого не понять, друг. У тебя и мать, и отец. А я рос сиротой и хорошо знаю, что такое в жизни человека, когда кто-то, где-то ждет. И тем — интернатским тоже хочется жить счастливыми.

— Не прикидывайся, — послышалось в ответ. — Какой же ты сирота? Таких матерей, как твоя, надо еще поискать.

Действительно, таких матерей, как моя мама, наверное, немного на свете. И все-таки, как мне иногда хотелось, выходя из дома, вложить руку в руку отца. Как я завидовал тем, кто мог делать это. А как росли те, у кого не было ни матери, ни отца? Сиротство — тяжелая участь. С самого раннего детства такой ребенок должен научиться лицом к лицу, один встречать и горе и все обязанности жизни.