— Кто в домике живет? — вслух говорит она. И думает: «Не я. То, что я тут делаю, вряд ли можно назвать жизнью. Нет, я лежу в спячке, как бактерия в леднике. Тяну время. И это все».
Остаток утра она сидит в каком-то ступоре. Когда-то это была бы медитация, но сейчас — вряд ли. Похоже, что по временам парализующий гнев еще охватывает Тоби; эти приступы непредсказуемы. Начинается с неверия и кончается скорбью, но в промежутке между этими фазами Тоби вся трясется от гнева. Гнева на кого, на что? Почему она спаслась? Из бесчисленных миллионов. Почему не кто-нибудь другой, помоложе, с большим запасом оптимизма и свежих клеток? Тоби должна верить, что в этом есть смысл — она здесь, чтобы свидетельствовать, передать послание, спасти хоть что-то от всеобщей катастрофы. Должна верить, но не может.
Нельзя отводить столько времени на скорбь, говорит она себе. На скорбь и мрачные размышления. Этим ничего не добьешься.
Во время дневной жары Тоби спит. Перенести на ногах полуденную баню все равно не получится, только силы зря потратишь.
Тоби спит на массажном столе в одном из отсеков, где клиенткам салона делали всякие органическо-ботанические обертывания. Простыни розовые, подушки розовые, и одеяла тоже розовые — мягкие, ласкающие цвета, как для колыбельки младенца. Хотя одеяла Тоби не нужны, в такую-то погоду.
Просыпаться ей трудно. Надо бороться с апатией. Очень сильное желание — спать. Спать и спать. Спать вечно. Она не может жить лишь в настоящем, как куст. Но прошлое — закрытая дверь, а будущего Тоби не видит. Может, она так и будет тянуть день за днем, год за годом, пока не иссохнет, не сложится сама в себя, не высохнет, как старый паук.
Можно и сократить срок. У нее всегда под рукой маковая настойка в красной бутылочке, смертельные аманитовые грибочки,[12] маленькие Ангелы Смерти. Когда она выпустит их на свободу, в свое тело, чтобы они унесли ее на белоснежных крыльях?
Чтобы взбодриться, она открывает заветную баночку меда. Это последняя банка из партии меда, выкачанной ею так давно — еще вместе с Пилар — на крыше сада «Райский утес». Тоби хранила ее все эти годы, словно амулет. Мед не портится, говорила Пилар, если в него не добавлять воды: поэтому древние звали его пищей бессмертия.
Тоби глотает одну ложку ароматного меда, затем вторую. Его нелегко было собирать: окуривать ульи, осторожно вынимать соты, выкачивать мед. Эта работа требует деликатности и такта. С пчелами надо говорить, уговаривать их да еще на время отравить дымом: а иногда они жалят, но в памяти Тоби все это действо хранится как сплошное, незапятнанное счастье. Тоби знает, что это самообман, но самообман ей желаннее. Ей отчаянно нужно верить, что такое чистое счастье все еще возможно.
19
Постепенно Тоби перестала думать, что должна уйти от вертоградарей. Она не то чтобы уверовала в их учение, но уже не то чтобы и не верила. Одно время года переходило в другое — дожди и грозы, жара и сухость, прохлада и сухость, дожди и тепло, а потом один год сменялся другим. Тоби еще не стала вертоградарем, но и человеком из плебсвилля уже тоже не была. Была ни тем ни другим.
Теперь она осмеливалась выходить на улицу, но старалась не слишком удаляться от сада на крыше, прикрывала лицо и тело, надевала респиратор и широкую шляпу от солнца. Она все еще видела кошмарные сны с участием Бланко — змеи на руках, на спине безголовые женщины, прикованные цепями, освежеванные руки с синими венами тянутся к шее Тоби. «Скажи, что ты меня любишь! А ну скажи, сука!» В самые тяжелые моменты, среди наивысшего ужаса, наивысшей боли она сосредоточивалась на этих руках и представляла себе, как они отлетают у запястий. Сначала кисти, потом другие части тела. Серая кровь бьет фонтаном. Тоби представляла себе, как его заживо засовывают в контейнер для мусорнефти. Это были злобные мысли, и, попав к вертоградарям, Тоби честно старалась выбросить их из головы. Но они все время возвращались. Те, кто спал в отсеках рядом с ней, рассказывали, что иногда по ночам она, по их выражению, подает сигналы бедствия.
Адам Первый знал об этих сигналах. Со временем она поняла, что недооценивать его — большая ошибка. Хотя его борода к этому времени приобрела цвет невинности — белый, как перья птицы, — а голубые глаза были круглы и бесхитростны, как у младенца, хотя он казался таким доверчивым и уязвимым, Тоби знала, что не встретит другого столь же твердо идущего к цели человека. Он не размахивал этой целью как оружием; он парил внутри ее, и она сама его несла. С таким трудно сражаться: все равно что атаковать прилив.
— Он теперь в больболе, милая, — сказал Адам Первый как-то в ясную погоду, в День святого Менделя. — Может быть, его никогда не выпустят. Может быть, он распадется на элементы прямо там.
У Тоби затрепетало сердце.
— Что он сделал?
— Убил женщину, — ответил Адам Первый. — Неудачно выбрал. Женщину из корпорации, она пришла в плебсвилль в поисках острых ощущений. Лучше бы они этого не делали. На этот раз ККБ была вынуждена принять меры.
Тоби слышала про больбол. Туда сажали осужденных преступников — и политических, и других: у них был выбор — погибнуть под дулом пистолета-распылителя или отбыть срок на арене, где играли в больбол. На самом деле это была не арена, а что-то вроде огороженного леса. Человеку давали запас еды на две недели и больбольное ружье — оно стреляло краской, как в пейнтболе, но если эта краска попадала в глаза, человек лишался зрения, а если на кожу, то начинала ее разъедать, и человек становился легкой добычей головорезов из команды соперников. Потому что все, кто входил на арену, попадали в одну из двух команд: «Красную» или «Золотую».
Женщины-преступницы редко выбирали больбол. Они предпочитали пистолет-распылитель. Большинство политических — тоже. Они знали, что на больбольной арене у них не будет ни единого шанса, и хотели покончить с этим делом поскорее. Тоби их понимала.
Больбольную арену долго держали в секрете, как петушиные бои и «Испытание на разрыв». Но теперь, как говорили, за игрой можно было следить: в больбольном лесу висели видеокамеры, спрятанные на деревьях и в скалах, но в них часто ничего не было видно — рука, нога, расплывчатая тень, потому что игроки в больбол, естественно, прятались. Но время от времени можно было увидеть и попадание — прямо на экране. Человек, продержавшийся месяц, считался хорошим игроком. Больше месяца — очень хорошим. Некоторые подсаживались на адреналин и не хотели выходить, даже когда их срок кончался. Больболистов со стажем боялись даже сотрудники ККБ.
Некоторые команды вешали свою добычу на дереве, другие уродовали тело. Отрезали голову, вырывали сердце и почки. Это для запугивания другой команды. Иногда съедали кусок — если еда была на исходе или просто чтобы показать свою отмороженность. Тоби думает: через какое-то время человек не то что переходит границу, а забывает, что когда-то были какие-то границы. Он берет все, чего бы это ни стоило.
На миг ей видится Бланко — безголовый, висящий вверх ногами. Что она чувствует? Жалость? Торжество? Она сама не знает.
Она попросилась на всенощное бдение и провела его на коленях, стараясь слиться мыслями с грядкой зеленого горошка. Усики, цветы, листья, стручки. Все такое зеленое, безмятежное. Это почти помогло.
Однажды старуха Пилар, Ева Шестая, — у нее лицо было как грецкий орех — спросила Тоби, не хочет ли та научиться работе с пчелами. Пчелы и грибы — это была специальность Пилар. Пилар нравилась Тоби: она была с виду добрая и очень спокойная. Этому спокойствию Тоби завидовала. Поэтому она согласилась.
— Хорошо, — сказала Пилар. — Пчелам ты всегда можешь рассказать свои беды.
Значит, не только Адам Первый заметил, что у Тоби тяжело на душе.
Пилар сводила Тоби посмотреть на ульи и представила ее пчелам по имени.
— Они должны знать, что ты друг. Они слышат твой запах. Только не делай резких движений, — предупредила она, когда пчелы, словно золотистым мехом, покрыли голую руку Тоби. — В следующий раз они тебя узнают. А, да — если они будут жалить, не прихлопывай их. Только жало смахни. Но они жалят, только если их испугать, потому что, ужалив, они умирают.
У Пилар были нескончаемые запасы поверий о пчелах. Пчела в доме — к незнакомым гостям, а если убить эту пчелу, то гости будут недобрые. Если умер пчеловод, пчелам надо сказать об этом, иначе они отроятся и улетят. Медом можно мазать открытые раны. Рой пчел в мае — похолодает. Рой пчел в июне — к новолунью. Рой пчел в июле — не стоит пустого улья. Все пчелы в улье — все равно что одна пчела, поэтому они готовы умереть за улей.
— Как вертоградари, — сказала Пилар. Тоби не поняла, шутит она или говорит серьезно.
Пчелы сперва беспокоились при виде Тоби, но потом приняли ее. Они позволили ей самостоятельно выкачать мед и ужалили только два раза.
— Пчелы ошиблись, — сказала ей Пилар. — Ты должна попросить разрешения у пчелиной матки и объяснить ей, что ты не желаешь зла.
Пилар сказала, что говорить надо громко — пчелы не умеют читать мысли, точно так же, как и люди. Поэтому Тоби говорила с ними, хотя и чувствовала себя полной дурой. Что сказали бы прохожие там, внизу, на тротуаре, если бы увидели, что она беседует с роем пчел?
Если верить Пилар, пчелы во всем мире чахли уже несколько десятилетий. Может, от пестицидов, или от жаркой погоды, или от болезни, а может, от всего сразу. Но пчелы сада на крыше жили и здравствовали. Даже процветали.
— Они знают, что их любят, — сказала Пилар.
Тоби в этом сомневалась. Она во многом сомневалась. Но держала свои сомнения при себе, потому что слово «сомнение» было не очень популярно у вертоградарей.
Через некоторое время Пилар повела Тоби в сырые погреба «Буэнависты» и показала ей плантации грибов. Пчелы и грибы хорошо сочетаются, пояснила Пилар: пчелы в хороших отношениях с невидимым миром, ведь они — вестники мертвых. Она преподнесла этот безумный факт таким тоном, словно все об этом знали, одна Тоби по какой-то причине притворялась незнающей. Грибы — это розы в саду того, невидимого, мира, потому что настоящее растение гриба — под землей. А видимая часть — то, что большинство людей называет грибом, — лишь мимолетный призрак. Облачный цветок.