Чтобы отправить их домой, доктор вызвал по телефону такси.
— Пользуюсь отличными связями органов здравоохранения с таксомоторными парнями, — объяснил он, направляясь к своим пациентам.
Олег забился на заднем сиденье в угол, молчаливый и растроганный.
— Ваня, — шепнул он один раз. — Ванюшка…
Шютц его не тревожил, думал о своем. О Фанни. Со звонком следует поторопиться, если он хочет застать ее в типографии, а застать необходимо, не то она прождет его завтра зря.
Шютц открыл дверь квартиры Кисловых. Возбужденные голоса, смех, табачный дым, раскрасневшиеся от выпитого лица.
— Варя, помоги мне! Как это перевести — «дом»? Постой, я сам попробую, Саша, слушай: я — Наумбург![14] Кафедральная… С Утой… Твоя понимать? Мой город, майне штадт! — это Эрлих.
Юрий смеялся громко, от всей души, Вернфрид расспрашивал Зинаиду о сортах шампанских вин, Штробл уточнял какие-то термины, а потом восклицал:
— Вот именно! Я так и знал, оно прямо вертелось у меня на языке!
Мгновенно оценив обстановку, Шютц облегченно перевел дух и вытолкнул на середину комнаты Олега. Раздалось троекратное «ура!» в честь молодого отца. Шютц, улыбаясь, остановился в дверях. Увидев его, подошел Штробл.
— Все устроилось? — спросил он. — И позвонить успел?
— Пока нет.
— Погоди, — Штробл взял его за руку, провел в комнату, где стоял телефон, и прикрыл дверь.
Возможно, ему хотелось на несколько минут отдохнуть от шумного застолья, а может быть, он сам решил позвонить. Кому? Эрике, кому же еще. А для чего? Штробл не находил ответа на этот вопрос и подумал, что нет смысла снимать трубку, если сам не отдаешь себе отчета, чего от этого звонка ожидаешь. Но к телефону пошел вместе с Шютцем.
Им пришлось остановиться на полпути к телефонному столику: там, прижав трубку к уху, стояла высокая шатенка, нетерпеливым движением руки давшая им понять, чтобы ее не отвлекали ни звуком, ни движением. Стоявший за ней мужчина — лицо у него удлиненное, замкнутое — вежливо и сдержанно кивнул им, как бы говоря: поймите, мол.
Вдруг напряженная, оцепеневшая фигура женщины словно ожила — ей ответили! Ее лицо сразу подобрело, расцвело в улыбке.
— Олечка! — вскрикнула она. — Ой, Олечка! — она смеялась и плакала, и слезы лились из глаз, и она смахивала их рукой с раскрасневшихся щек. — Ой, Олечка, Олечка, — и шквал нежных, ласковых русских слов разбудил в Штробле острую тоску по теплу, любви, по семье.
Он резко повернулся к окну, глянул на улицу. Теперь Штробл знал, что звонить не станет. Ни отсюда, ни сейчас, а может быть, и вообще не станет.
В соседней комнате Зинаида завела песню, одну из тех веселых песен, когда припев подхватывает каждый и отбивает такт по столу:
— Тарам-там-там — тарам-там-там, тарам-там-там — тарам-там-там…
Шютц подождал, пока женщина — на губах ее жила еще счастливая улыбка — положила трубку, услышал, как ее муж очень бережно проговорил: «Вера, Верочка», словно возвращая ее из далекого далека… Увидел слезы на дрожащих черных ресницах и представил себе тысячи километров пространства, через которые протянулись границы, разделявшие людей родных и близких, которые только что говорили по телефону. Ему вспомнилась Людмила, лежавшая в родильном отделении, и Фанни, о которой он сейчас поговорит по телефону и у которой, пожелай он, мог бы оказаться через несколько часов. «Нам куда легче», — подумалось ему. «Тарам-там-там, тарам-там-там», — пели в соседней комнате. Но вот Фанни сняла наконец трубку, и он сказал:
— Фанни, дорогая, ты не расстраивайся… Нет, ничего страшного, ничего плохого, просто важные дела… — В эту минуту все казалось ему не столь драматичным, как всего несколько часов назад. — Слушай, как ты себя чувствуешь? А дети? Хорошо, да? Ну, расскажи поподробнее!
Но она ничего говорить не стала, и тогда он, нервничая, воскликнул:
— Фанни, ты меня еще слышишь, Фанни?
Он видел на фоне окна профиль Штробла, строгие линии лица человека, которого не задевало радостное «тарам-там-там» из соседней комнаты, а Фанни по-прежнему не произносила ни слова. И вот наконец в трубке послышался, пусть и приглушенный, ее знакомый голос, она говорила сдержанно, выбирая слова, но это была она, ф-фу ты, и он сказал:
— Ты не беспокойся, ладно? Ничего особенного не случилось, я тебе позвоню еще в пятницу, а?
Утром следующего дня Шютц вместе с Зиммлером сидел в маленьком кабинете в бараке напротив кабинета Штробла. Наблюдал, как Зиммлер достает из ящика стола потрепанную тетрадь с записями, карандаши, материалы учебного года в сети партпросвещения. Все, ящик пуст. Ведомости членских взносов, печать и пачку бланков учета Шютц уже принял.
— Печатать для вас я не смогу, — с кислым видом объявила ему в приемной фрау Кречман. — Если потребуется напечатать доклад, обратитесь в отдел технолога или попробуйте напечатать сами, — она оценивающе скользнула по нему взглядом.
— А кто же печатал для товарища Гаупта? — поинтересовался Шютц.
— Я, — с вызовом ответила фрау Кречман. — Зато Зиммлер у меня ничего не печатал, тем более что товарищ Штробл и без того завалил меня работой.
Зиммлер пододвинул ему через стол календарь.
— Можешь его себе оставить, — объяснил он. — Тут я отметил, когда состоятся очередные партсобрания и инструктажи. Удобнее всего важные мероприятия проводить по вторникам, понял? По вторникам смена циклов, все собираются, и поэтому сподручнее собрать взносы или провести заседание бюро, да? И не забывай о ежемесячных отчетах, не то Берг станет на дыбы.
В комнату заглянул Штробл.
— Выйди-ка, — сказал он Шютцу. — Ко мне тут заявилась одна умная головушка из «основы». Хочу ему перечислить, что нам на стройке требуется, если мы хотим выдержать срок тридцать первое двенадцатого. Во-первых, дополнительно десять сварщиков, во-вторых, немедленная допоставка всех деталей, обозначенных в письме от такого-то числа, в-третьих… — взяв Шютца под руку, он говорил на ходу, — важно, чтобы они осознали: эти требования исходят не только от хозяйственных руководителей стройки, но и от парторганизации! Отныне так и не иначе!
После обеда Шютц предстал перед тридцатью примерно монтажниками, которые высказали ему свое доверие.
— Я во всем рассчитываю на вашу помощь и понимание, — говорил Шютц. — Сегодня у нас вторник. В субботу — субботник. Уберем все ошметки и грязь из главного здания. Чтобы мы могли приступить к монтажу прецизионных деталей. Полагаю, все явятся как один.
14
Примерно в то же время Норма Шютц укладывала свой чемодан. Две недели назад она подала заявление об уходе. Причина — желание сменить профессию. Что, кстати, соответствовало действительности. Когда старшая машинистка прошла мимо нее по машбюро, Норма передала ей заявление. Даже не стала прерывать работу, лишь бросила с вызовом:
— Еще две недели, а потом хоть трава не расти!
Огляделась в комнате машбюро. На подоконнике — цветы, их давно не поливали. Покрытые пылью копировальные машины. Натертый до блеска паркетный пол с невесть откуда взявшимися серыми асбестовыми кляксами. В углу — кофейник с электронагревателем. Ей пришло на ум, что, по правде говоря, в заявлении стоило бы написать: «…потому что мне пора выметаться отсюда. Полтора года — это и так слишком много, мне пора выметаться!» Потом, нажимая на клавиши, писала под монотонную диктовку! «Исходящий номер двадцать шесть дробь семьдесят три запятая комиссия горсовета по культуре и охране окружающей среды точка В соответствии с решением совета от…» Документ, каких много. Бросить все! Это чувство ей знакомо, и Норма понимает, что бороться с ним бессмысленно. И к чему? Ради чего? Ради предприятия? Они найдут новую машинистку. Мир не перевернется, если постановление за номером двадцать семь дробь тридцать семь пролежит неделю-другую ненапечатанным. Кто встрепенется: «А где это Норма? Куда подевалась?..» «А все-таки, — думала Норма, — все-таки не кисло было бы, если кто-нибудь стал бы возражать против моего ухода».
«Что, вы против, чтобы я пошла на крупнейшую стройку? Ну, знаете… То есть, как это меня не возьмут? Там берут всех, а не только такую рабочую косточку, как мой старший брат. Да нет же, ничего я против рабочих не имею и против моего брата тоже. Вы ведь с ним знакомы, правда? Встречались на каком-то активе. Господи, сколько лет назад это было? Я в голубой рубашке члена ССНМ вручала тогда букет фиалок одному большому начальнику и видела, как вы в перерыве беседовали с моим братом. Между прочим, вы ничего себе выглядели. Не таким толстяком были. Тогда вы вроде не работали еще начальником отдела кадров? Если я не ошибаюсь, вы были секретарем парткома на одном из заводов. Это вас что, повысили или понизили? Нет, вы правы, дискуссии тут ни к чему. Оставим. Кстати, если вы заявление не подпишете… А почему? Работала я всегда хорошо, быстро и четко, разве нет? Если, значит, не подпишете, уйду без всяких, можете даже увольнять по статье. Прямо сразу, если желаете!»
Он не пожелал. Ничего похожего на воображаемый разговор не произошло. Прочтя заявление, он спросил:
— Вы не смогли бы задержаться у нас, пока мы не подыщем вам замену, нет? Что же, пожалуйста, возражать против вашего ухода у нас нет оснований.
Сегодня утром она простояла несколько минут перед окном, уставившись на бесчисленные окна стоящих напротив новостроек, облицованных кафельной плиткой. Кто там живет за занавешенными тяжелыми дорогими шторами окнами, какие судьбы у них, оставалось лишь догадываться. У нее своя… Итак, открыть шкаф… Достать туфли… Шкаф закрыть. Глянуть на кухню. Газ выключен? Глянуть в ванную. Краны закрыты плотно? Открыть и закрыть за собой входную дверь. Дважды повернуть ключ в замке.
Услышать собственные гулкие шаги к лифту. Невнятно поздороваться с кем-то…
Все позади. Почти все. Подписаться еще под документом двадцать восемь дробь тридцать семь: «…с подлинным верно. Шютц». Позади и это. Взять со стула сумку, достать гребень.