Шютц протанцевал с Нормой полкруга.
Разговора у них не вышло.
— Неужели нам с тобой не о чем поговорить?
— А о чем?
— О тебе, о твоих делах.
— Спасибо!
— Тогда обо мне и о моих делах!
— Еще раз спасибо!
— Раньше ты была другой.
— Ты тоже. А теперь я хочу потанцевать вон с тем…
Черный ангел с удовольствием принял ее из рук Шютца. А рядом с ним появился шериф.
Шютц, брошенный у края танцплощадки, почувствовал, что корн все же разгорячил его. Стоило чуть запрокинуть голову, как лучи красного, зеленого и синего прожекторов сразу сдавались в один. Вспомнил, что когда он проходил мимо столика, за которым сидели Саша с Зинаидой, его угостили каким-то чертовски крепким напитком. «Значит, не от одного только корна», — эта мысль почему-то принесла ему облегчение. Штробла нигде не видно. Вера танцует с Виктором.
— Привет! — крикнул он школьнице, пролетавшей мимо него в объятиях офицера, и протянул руку.
— Ой, это ты! — воскликнула та и вместе с Юрием остановилась. — А мы тебя искали!
Они взялись под руки, втроем прокатились по наклонному желобу и, потолкавшись, очень довольные оказались в преисподней.
Невысокого роста крепыш матрос с ямочками на щеках обнял Шютца.
— Пойдем выпьем за наших детишек, — матрос поволок его к жаровне, жестами показывая, что они все имеете выпьют сейчас за его Ванюшку и за всех остальных детей.
— Ох, Олег, и хитрец же ты! — Шютц хлопнул его по плечу. — За твоего Ванюшку мы все выпили в день его рождения! Сейчас мы выпьем с тобой за моего… который еще будет! Знаешь, если родится мальчишка, мы тоже назовем его Ванюшей!
Над жаровней нависли целые грозди жаждущих и страждущих. К самой стойке они пробились с превеликим трудом.
— Четыре рюмки водки! — потребовал Шютц.
— Пять! — поправил его черный ангел.
Оказавшись рядом с Шютцем, он обнял его за шею.
— Я не могу не выпить, потому что меня бросили! Девушка в зеленом! — черный ангел замотал головой.
Шютц устроился за столом между Варей и Юрием. Володя прижался к плечу Вари и дирижировал указкой в такт звукам марша. Шютц поднял рюмку:
— За наших мальчишек, — и тут он вдруг вспомнил, что не поднимал еще тоста за Фанни, и сказал: — Нет, мальчишки подождут! Выпьем сперва за Фанни. Это моя жена! — и все выпили сперва за Фанни.
А потом до сыновей очередь так и не дошла, потому что к ним присоединились Виктор с Верой и предложили:
— Давайте вспомним всех, кого мы любим! — и Виктор чокнулся рюмками с Верой.
Шютц опрокинул в себя свою рюмку и подумал: «Интересно, спит ли Фанни?» Посмотрел наверх, на висевшие над баром часы. И увидел, как циферблат превратился в три круглых диска, а те — в плоские физиономии, которые, глядя на него сверху, ухмылялись: «Здесь не бьют и не дают сдачи, но здесь же выяснится, кто сильнее». Шютц с трудом отвел взгляд от них, огляделся, увидел друзей, правда, будто в тумане, рядом приглушенно звучали их голоса, смех, а высокие ножки табурета, на котором он сидел, гнулись под ним, как резиновые. Не наломать бы сейчас дров! Шютц встряхнулся, постарался сконцентрироваться, уставился как бы в одну точку, на Юрия, на морщинки у его глаз, на его русый чуб — и вот уже контуры стали отчетливее, вернулась острота зрения. Как приятно слышать знакомый, слегка хрипловатый смех Юрия.
— Ты мой друг, Юрий, — Шютц обнял его за плечи. — Ты мой друг, и поэтому я тебе скажу: я не пойду к Бергу! Я знаю, пойти стоило бы, но я к Бергу не пойду. Нет, не пойду. И знаешь почему, — Шютц вдруг развеселился, — потому что Вернфрид свою оплеуху заработал. Штробл тоже получил в ухо по делу, но Штробл мой друг. И ты, Юрий, тоже мой друг, — и Шютц похлопал Юрия, который стоял рядом с его табуретом, широко расставив ноги, по спине.
Юрий выпил еще рюмку водки, а потом ту, которую не сумел одолеть больше Шютц. Выпив, он утирал губы ладонью и произносил: «Хорошо!»
Шютц снова поглядел на часы: теперь циферблат уже не двоился и не троился.
— Три часа утра, Юрий, — сказал он. — Вот и новый день.
26
Около трех часов ночи в доме было непривычно тихо. Фанни не знала, от этого ли она проснулась или от чего другого. Первое, неосознанное ощущение: кровать рядом с ней пуста. В последнее время, особенно с тех пор, как она не работала во вторую смену, она часто просыпалась поближе к утру. Когда Герд был рядом, она поворачивалась на другой бок и сразу засыпала вновь. А одна подолгу лежала без сна. И ничего не могла с этим поделать.
Иногда вот что помогало: она представляла себе Герда, как он спит, лежа на боку и глубоко дыша. Представила себе его и сейчас, мысленно увидела его именно в эту минуту, в три ночи, в постели, отвернувшегося к стене. Протянула руку к кровати мужа — подушка была прохладной на ощупь.
Сон так и не пришел к ней, когда из квартиры этажом выше послышались шаги. Это сосед, его жена встает позже. Когда шаги затихнут, а во дворе зарычит мотор грузовика, будет половина пятого.
Потеряло всякий смысл говорить с соседом о том, что от шума мотора просыпаются все дети в доме и что это вообще не в порядке вещей ставить грузовик под окнами, будто это его собственная машина. Не помогло и письмо жильцов дома в автоинспекцию. По вечерам, чуть раньше или чуть позже, сосед подгонял грузовик к дому. Человек в семейной жизни предельно организованный и расчетливый, он тем не менее каждое утро подолгу разогревал мотор, прежде чем поехать на работу, — до остальных ему, как видно, дела нет.
Но сегодня шума мотора не слышно, и Фанни вспомнила: да ведь нынче суббота. Сосед скорее всего проснулся по привычке в полпятого, прошелся по квартире и снова лег. Или же отправился в свой сад. Хотя для этого сейчас слишком холодно. И темновато. Сад — единственная тема, на которую с ним можно поговорить. У него в саду есть яблони, груши, сливы, и каждому сорту он дает особые наименования. Выращивает он и клубнику, названную им «Мице Шиндлер» (так, наверное, звали одну из его подружек). Однажды в конце лета он привез целую тачку фруктов для живущих в доме ребятишек, и по его виду было заметно, как он досадует, что дети едят их без всякого любопытства, будто они куплены в обычном магазине.
Когда Фанни проснулась вторично, совсем рассвело. Она почувствовала себя разбитой. Подумала о том, что если бы Герд сел на ночной поезд, он вот-вот вошел бы. Нелепо, конечно, воображать себе это, потому что она знала — Герд не приедет. Он сам ей сказал. Фанни то ли не расслышала причину, то ли сразу забыла ее. Да и не в этом суть. Если бы Герд смог, он приехал бы. А в эту субботу он не приедет. Ну, хорошо, не будем хандрить. Несколько погодя она оделась. Выпила с детьми кофе. Отправилась с ними в город. Так оно теперь будет часто, если Герд не сможет приезжать. И с этим придется смириться. Тогда все пойдет своим чередом. Но как это у нее получается, что она разговаривает с ним и поглаживает пальцами по виску, снизу вверх по коротким волосам — раньше он так любил это, а теперь вроде бы не замечает? Как получается, что ей хочется сказать Герду: «Послушай, я так боюсь, что ты потеряешь то, что присуще одному тебе. И с чего это я вдруг вспомнила о том, как ты прыгал под «поющим и звенящим деревцем», сделав серьезное-пресерьезное лицо, и как дети тоже старались быть серьезными-пресерьезными, а потом мы все попадали от хохота. И с чего это я вдруг вспомнила о том несчастном случае, о мертвом ребенке и его матери, рвавшей на себе волосы и кричавшей: «Они не уследили за моим ребенком!» И как я не смогла этого вынести и закричала на нее: «А сами-то вы за ним уследили?» Ах, да это я сама на себя кричала, на свою совесть, удовольствовавшуюся тем, что за моими детьми следят другие, и словно забывшую о том, какой разрыв существует между тем вниманием и любовью, в которых нуждаются дети, и тем, сколько способна дать им мать, сидящая за «тастоматом» по восемь часов пятнадцать минут в день!
Ты понял, что я кричала на себя. Ты обнял меня за плечи — помнишь? — и повел домой. Посадил передо мной детей и сказал: «Вот они, твои дети, а вот я. Пересчитай нас. Мы все здесь, живые и здоровые. Да, у жизни есть свои жестокие стороны. Но нас она пока щадила. И давайте все четверо порадуемся этому!»
«Мне страшно, что ты потеряешь то, что присуще одному тебе. Что в тебе есть? Много! А вдруг ты изменишься? Каким ты станешь? Не знаю. Это связано с тем, что ты каждый день обязан теперь вести людей к определенной цели, в чем-то их убеждать, в чем-то переубеждать, заставлять думать о чем-то. Не перестанешь ли ты быть самим собой? Станешь ли таким, каким тебя хотят видеть? От тебя теперь требуется так много: и упорство, и настойчивость, и принципиальность, и я даже не знаю, что еще. Если ты этого не добьешься, ты не справишься с тем, что тебе поручено, хуже чего для тебя ничего быть не может».
А получилось в конце концов, что ничего этого я не сказала, а встала с синего дивана и проводила Герда на вокзал.
— Ты свежее белье взял, да? Обязательно передам от тебя привет детям… Хорошо. Смотри, выспись в поезде.
Он даже не заметил, что она что-то хотела сказать ему, и оно, невысказанное, лежало на ее плечах тяжким грузом.
В детской комнате пронзительно заверещала Маня.
— Йенс! — крикнула Фанни. — Прошу тебя, оставь ее в покое! — а сама подумала: «Нельзя мне в моем положении так кричать».
После секундного молчания из детской снова донеслись возбужденные возгласы. Открылась дверь, появилась круглая голова Йенса.
— Нет его, — сказал Йенс, бросив взгляд на пустую кровать отца.
Мимо него протиснулась Маня.
Фанни, вздохнув, подвинулась и устало проговорила:
— Только не толкаться!
Правила игры требовали, чтобы она положила сейчас на подушку свою правую руку. Тотчас же на ней оказались головы детей. Сжав холодную ножку Мани в левой руке, Фанни начала:
— Сказка! Сказка о поющем и звенящем деревце!
Так заведено. Сначала она произносит: «Сказка!» — будто пишет заглавие. А потом продолжает: «Сказка о поющем и звенящем деревце. Жили-были…»