твями с длинными иглами. А на тумбочке, как раз под лампой, стоял магнитофон Шютца. «Заряжены» самые лучшие записи, и звук самый подходящий установлен, нажмешь на кнопку — и слушай…
И теперь, семь лет спустя, Шютц стоит рядом со Штроблом, волосы которого по-прежнему торчат надо лбом и который по-прежнему пытается скрыть свою доброту за скептическим взглядом и говорит прямо в лоб все, что думает.
— Не затягивай, старина. Долгое прощание все осложняет. И для жены это плохо, и для тебя. Встреч и расставаний у вас еще хватит.
Из громкоговорителя доносится что-то неразборчивое на саксонском диалекте. На застывшем лице Фанни отражается неоновый свет. Пахнет дымом от нагревательных труб между вагонами.
Мужчины с дорожными сумками протискиваются миме Фанни и Шютца к открытой двери спального вагона, другие еще стоят группами, улыбаются, рассказывают что-то, отпивают по очереди по глотку из бутылки. Толстуха со взбитыми локонами в чем-то с жаром убеждает своего худощавого муженька, а тот безвольно кивает, а потом вдруг похлопывает ее по щеке своей загорелой, в ссадинах рукой. И вот у всех у них — шумящих, смеющихся, уговаривающих — на несколько секунд как бы отключили звук: резко зашипел выпустивший пар паровоз, и этот звук заглушил все остальные.
Фанни увидела, как Герд шевелит губами, но слов не разобрала, хотя он стоял почти вплотную к ней. Это было как бы предчувствием, что, стоит поезду увезти его на несколько сот километров, между ними возникнет невидимая стена. Шипение кончилось — и предчувствия словно и не было.
— Возьми такси, поезжай домой и прими горячую ванну, — громко проговорил Шютц, заботливо поднимая воротник пальто Фанни и укутывая шею шарфом.
— Садимся! — требовательно сказал Штробл, протянул Фанни руку и ободряюще похлопал Шютца по спине.
— Что бы тебе не остаться дома, — сказал Шютц Фанни, притянул ее к себе, еще раз ощутив прикосновение ее холодной щеки к своей. И вошел в вагон вслед за Штроблом. Тот уже опустил окно и уступил место у него Шютцу. Поезд тронулся.
— Обними за меня детишек, — говорил Шютц, высунувшись из окна, — и дай толстяку по мягкому месту, если не будет слушаться.
Фанни кивнула. Она ускорила шаг, потом побежала, не вынимая рук из карманов пальто.
— Непременно возьми такси! — крикнул Шютц, но паровоз снова выпустил пар, и Фанни его, конечно, не расслышала, а если и да, то вряд ли последует его совету. Он знал: никакого такси она брать не станет. Зажав носовой платок в кулаке, она будет стоять на перроне, пока поезд не скроется из виду, и лишь после этого пойдет домой. Улицы в это время пусты и никто не увидит слез на ее лице.
— Пошли, — сказал Штробл, с силой открывая дверь купе, — я объясню тебе, что нам предстоит в Боддене.
3
Широкая водная гладь перед поросшим вереском желтым песком побережья. На западе оно доходит до стен города, на севере как бы граничит с большим, покрытым зеленью островом, а на востоке выходит далеко в туманное море — таково побережье, именуемое Бодденом. Над водой носятся чайки, альбатросы, другие птицы. По берегам там и сям разбросаны маленькие селения, в них живут крестьяне, рыбаки, отдыхающие. Так оно было до того дня, когда проектировщики электростанции провели своими циркулями на картах окружности, и зеленая окраска или голубая штриховка входивших в круг земель говорили о том, что здесь не найти ничего, кроме пустошей, болот и трясин. Стрела указывала в сторону мыса, устремившегося в Бодден[4]. Отсюда река, впадающая в залив, будет отведена в канал; потом она охладит нагретые до высоких температур агрегаты и через западную оконечность мыса снова вернется в Бодден. Несколько квадратных километров вересковых пустошей, пустынных солончаков и перелесков, в которых еще расцветали орхидеи, гнездились морские ястребы и водились черные гадюки, были объявлены районом стройки будущей атомной электростанции. Появились строители, проложили железнодорожные пути, шоссейную дорогу. За ними последовали подземщики, с помощью мощных механизмов вырывавшие деревья с корнями из земли. Бульдозеры выравнивали стройплощадку, грейдерные экскаваторы копали русло канала. Приехали бетонщики, каменщики, плотники; они вязали арматуру, укладывали фундамент и возводили здания, которые по сравнению с выраставшими одновременно столовыми, прачечными и строениями, где размещалась администрация, казались огромными бетонными кубами, поставленными рядом с игрушечными кубиками.
Примерно в это время главк получил распоряжение командировать на стройку в Бодден наиболее способных и по возможности знакомых с монтажом атомных реакторов специалистов. Отдел монтажа парогенераторов делегировал Штробла. Тот, работавший на стройке в Шпреевальде, мысленно составил список тех, кого помнил еще со времен монтажа в Штехлине; он подумал о Зиммлере, подумал о Шютце и внимательно пригляделся к тем, кто трудился с ним рядом сейчас в Шпреевальде; остановил свой выбор на Эрлихе и под конец на Вернфриде. Из отобранных им людей Зиммлер согласился немедленно, а Эрлих и Вернфрид — после некоторых бухгалтерских операций, когда подсчитали, сколько же они получат по тарифной сетке, плюс почасовая оплата, плюс премиальные, плюс надбавка за отдаленность и в конечном итоге надбавка за работу на строительстве атомной электростанции, и сравнили с тем, что получали на руки в Шпреевальде. Шютц же дал согласие после того, как Штробл подкрепил свое личное приглашение официальным вызовом с тремя подписями. Но с того момента, как Штробл с первыми монтажниками прибыли на стройку, прошел почти целый год, и монтажные работы уже шли полным ходом.
— Сейчас мне нужен ты, — сказал Штробл Шютцу.
Он лежал, сплетя руки под головой, на своей полке и ждал вопроса: «Почему именно сейчас?» Ответить будет несложно: теперь все зависит от монтажников. От их работы зависит, будет ли сдан объект в срок, как запланировано, — к концу года.
Шютц, лежавший на противоположной полке, не догадывался, что Штробл улыбнулся, вспомнив, как он несколько недель назад прикидывал, кого бы вызвать. Он мысленно перебирал людей, которых хорошо знал, в том числе и Шютца. Сначала он отказался от его кандидатуры: одного того, что они хорошо ладили, тут мало. Но потом снова вернулся к ней, как бы перепроверяя себя. Что побудило его увидеть в тогдашнем сорвиголове человека, которого он хотел бы видеть рядом с собой? И наконец понял, что именно. Помимо прочих привлекательных качеств (а Штробл, разумеется, навел о Шютце справки в «основе», разузнал, что с ним стало), помимо них, значит, Шютц обладал зарядом юношеского задора. Он не был массой застывшей, из него можно было лепить. И он, Штробл, займется этой лепкой, запустит его на полный ход. Нынешняя стройка несравненно сложнее той, в Штехлине, но монтажники преодолеют все препятствия этого сложного года.
Если смотреть на вещи с этой точки зрения, год начинался хорошо. Что Штробл задумал — достигнуто. Он мог быть довольным… Он и доволен, но радости нет. Бессмысленно сейчас, в ночи, уверять себя, будто на сердце у него тепло. В нем поселился холод. Способность радоваться (сейчас он думал об этом почти с удовлетворением) пропала, она как бы усохла в нем или ее у него отняли. И он точно знал где. Он мысленно увидел себя в суде, где тщетно пытался убедить двух мужчин и двух женщин — одна из них была его женой — в том, как много значит для него семья. Они смотрели на него так, будто он говорил на непонятном для них языке, были по-деловому внимательны, беспристрастны, временами проявляя даже некое подобие заинтересованности. В том числе и Эрика, которая не могла не знать, что нужна ему и что он нужен ей, — на сей счет она не заблуждалась.
— Как дела у Эрики? — спросил Шютц.
— Хорошо… наверное, — ответил Штробл и, прежде чем Шютц задал другой вопрос, добавил: — И у мальчика все в порядке… наверное.
Шютц не стал больше ни о чем спрашивать, понял: произошло что-то такое, о чем до поры, до времени говорить нельзя.
Сколько часов провел Штробл без сна с того дня, когда их развели, сколько раз он мысленно видел себя идущим по коридору после суда. Он прошел мимо Эрики, которая глядела на него непонимающе, с болью в широко раскрытых глазах, и даже бровью не повел. Нет, не мог он остановиться. Да и к чему? Прощальные слова, прощальный взгляд? Не он хотел расстаться, не он. Так зачем же ей его прощальное слово или взгляд? Вот и разошлись они молча и не обменявшись взглядом, двое, которые не смогли ужиться, потому что одному из них это было не под силу.
Праздники он провел в пустой квартире, где ему было постелено на диване в гостиной. В стенном шкафу стояла фотография сына, державшего в руках подарок первокласснику, и больше ничего такого, что вызывало бы воспоминания о совместной жизни. Только фотография сына с подарком в руках, но и она казалась какой-то строгой, суховатой, как бы запоздалым упреком: почему, мол, он, вместо того чтобы в такие дни быть рядом с женой и сыном, проводил время на испытаниях новой установки под давлением. В ванной комнате висела ночная рубашка, не убранная ею впопыхах; легкая, воздушная, она хранила еще запах кожи Эрики и напоминала о ней сильнее, чем все вещи в квартире, вместе взятые. На второй день рождества, бог знает сколько раз измерив комнату шагами, не в силах заснуть, куря одну сигарету за другой, глядя вполглаза, без всякого интереса, на экран телевизора, он скомкал эту рубашку и сунул ее в пластиковый мешок, висевший в ванной на дверной ручке. Вышел из дому, направился на вокзал. До отхода поезда в город, что рядом с химкомбинатом, два часа. Ну и пусть, все равно, в какое время он приедет.
Он все представлял себе заранее. Он поедет к матери. Но времена, когда он действительно считал, что он у матери дома, миновали давно, примерно в конце сороковых годов, когда мать сошлась со вдовцом, который привел к ним двух своих дочерей. Чем была ее жизнь до той поры: схватив сына на руки, бежать в бомбоубежище; получить однажды последнее письмо от ефрейтора Штробла с Восточного фронта; торопливо сбрасывать с притормозившего товарняка немного угля, чтобы не замерз ее сын; подбирать на горячей от солнца, жесткой стерне колоски, чтобы он не умер с голоду, — вот чем она была. У вдовца с двумя девчушками была крепкая спина; он мог таскать уголь корзинами и получал вдобавок продовольственную карточку для рабочего, занятого на самом тяжелом производстве. То, что к двум чужим детям прибавилось еще двое, которых мать родила от вдовца, совершенно естественно. В квартире повернуться было негде, и, когда четырнадцати-пятнадцатилетний Штробл приезжал сюда по субботам (он учился на слесаря в соседнем городке), к нему относились, как к гостю, которому полагается оказывать внимание.