Шютц в нерешительности переводил взгляд с Зинаиды на Юрия. И, наконец, ответил:
— Если разобраться, самим собой! — и, глубоко вздохнув, закончил: — Спроси Юрия, как он добивается, чтобы его все поддерживали. В прямом смысле: все, до единого человека!
Губы Зинаиды задрожали. Она начала переводить. Но стоило ей произнести последнее слово, как вдруг слезы брызнули у нее из глаз.
— Саша! Ух, этот Саша! Думает, что если он хороший сварщик, то и ладно, ничего другого от него не требуется! Сварщик он отличный, да, да! А все остальное, говорит он, что от меня не зависит, пусть хорошо делают другие! Он, дескать, поставлен здесь на сварке. И точка! Я с ним уже и так, и эдак. А теперь у тебя из-за него неприятности!
С большим трудом им с Юрием удалось успокоить Зинаиду. Шютц объяснил ей, что вовсе не из-за Саши у него неприятности, а из-за Вернфрида; хотя, если разобраться, и это не точно, потому что вопрос не в неприятностях из-за какой-то кучки ветоши, никакая это не неприятность, а дело куда глубже, оно в нем самом.
А ему Юрий сказал, что насчет поддержки дело обстоит так: даже в разведке кого-то посылают вперед, а кого-то оставляют в охранении. А в другом случае эти люди меняются местами.
— На что ты жалуешься, спрашивает Юрий, — переводила, вздыхая, Зинаида. — Дело движется, говорит Юрий, а значит, и живет.
«Я не жалуюсь, — писал Шютц Фанни, — вопрос в том, что только я подумаю, что твердо стою на ногах, как мне предлагают взобраться на следующую скалу, и одна выше другой, а я бери их штурмом! Поди возьми, когда у тебя не крылья, а руки и ноги, и ты считаешь себя человеком средних способностей — ах, милая моя…»
Штробл вытянулся на постели, закрыл глаза. Он не спал, думал: «Может, я ничего ему не скажу. То, что я собираюсь сказать, ему и без меня известно. Я тоже не люблю, когда мне начинают что-то разжевывать. Я, может, это давно уже проглотил. За Эрлихом я сам прослежу. Вдруг из него вырастет парень вроде Шютца? И чего только я бешусь? Шютца я сам вызвал, совершенно уверенный в том, что он свою кожу сменит, и он ее сменил. Теперь он проделывает такой же фокус с Эрлихом, а я кричу «караул!».
Нет, не стану кричать «караул!». Есть кое-что поважнее. Завтра проведем общее собрание. Обо всем рабочих проинформируем. Попробуем представить себе, что мы им скажем. Сообщение Веры будет принято благожелательно. Это ясно. Ничего удивительного — женщина! И какая женщина! Они растают как воск.
«Когда к ней внимательно приглядишься, — размышлял Штробл, — в ней обнаруживается одна странность. Это я о глазах, чуть раскосых и прикрытых густыми ресницами. Никогда не знаешь, карие они у нее или черные, но всегда в них светится какой-то таинственный огонь. Я видел ее раскрасневшейся от радости и побледневшей от напряжения или, быть может, усталости — разной. Но и усталая, она не выглядела печальной. Все в ней ясно, каждая мысль и каждое слово…
Стоп, мы заходим слишком далеко, — оборвал ход собственной мысли Штробл. — Главное, что? Продумать, о чем он будет говорить с коллективом. Это должно быть что-то значительное, серьезное, побольше, чем у Веры, если он намерен зажечь и ее, как всех остальных. Таков его план, и на меньшее он не согласен! Я в ее тени быть не согласен, я хочу стоять с ней рядом! Штробл покажет себя как в лучшие времена! А каким он был в свои лучшие времена? Один из тех, кто это хорошо помнит, — Шютц. Но Шютц пишет и слушает музыку. Какую-то такую, громкую».
Но вот, наконец, тот заклеил свой конверт.
— Скажи-ка, Герд, ты хоть изредка поигрываешь на гитаре? — спросил Штробл.
— Она у Карла Цейсса. Не гитара — рухлядь. Пора нам приобрести другую.
— Нам? — Штробл покачал головой. — Пусть Зиммлер пошевелит извилинами. Культура — по его части.
— Тоже выход, — кивнул Шютц, наклеивая марку на конверт. — Скажи, Эрика тебе пишет?
Штробл не ответил. И молчал довольно долго. Потом проговорил:
— Знаешь, я был бы рад, если бы хотя бы сынишка написал или позвонил бы по телефону, как Верина Олечка. У них это целые тысячи километров, у нас какие-то несколько сот. Даже открытки и то и не дождусь. Ну, какие тебе присылают — с рисунками…
— Дрок, похожий на веник, который превращается вдруг в «поющее и звенящее деревце»? А-а, брось ты!
— Какая разница? — улыбнулся Штробл. — Передай своим, пусть нарисуют что-нибудь и для дяди Штробла. Он тоже любит получать открытки. И совсем не против веников. — И, поскольку Шютц собрался уходить, Штробл спросил: — Не погулять сегодня ты не можешь, Герд?
Шютц пожал плечами.
— Погода отличная! А ты все равно со мной не пойдешь.
Штробл вскочил с постели.
— Плюнь ты на погоду! — воскликнул он. — Еще сто раз будет отличная погода! А мне именно сегодня хочется обсудить с тобой кое-что важное.
— Что это с тобой стряслось? — удивился Шютц.
— Стряслось? Со мной? — Штробл ухмыльнулся. — Ничего со мной не стряслось. Просто меня радует, как мы теперь работаем. Можно этому радоваться или нет?
Он действительно вновь обрел себя, и это особенно проявилось, когда он на общем собрании объяснял каждому, что от него лично требуется в новых условиях. И Вера, и он говорили немногословно, четко и доходчиво, взаимно дополняя друг друга, словно они заранее распределили роли. Придется нелегко всем, говорили они. Они исходят из того, что все здесь собравшиеся останутся на своих рабочих местах и в предстоящие праздничные и воскресные дни, каждый в своей смене. Это даст возможность использовать в эти дни кран, на который соседи — раз они будут отсутствовать! — претендовать не смогут. И, наконец, они предлагают взять обязательство выполнить план на четыре дня раньше срока!
— Вот именно, — с удовлетворением прошептал Шютц.
После собрания он все же сделал Штроблу упрек: зачем вообще было столько времени держать эту информацию в секрете? Если обнаружились резервы, имеет полный смысл обнародовать это. Тогда и другие призадумаются. Глядишь, и еще резервы отыщутся.
— Ох, и умник ты у меня, — беззлобно пошутил Штробл. — А знаешь, чем все может обернуться, если ты раскроешь свои карты в неподходящий момент? Представь, что ребята сказали бы тебе: «Ага, два дня мы выиграли? Тогда отпустите нас на праздники домой!»
— Но ведь не сказали же! — улыбнулся Шютц. — Потому что вы с Верой оказались в отличной форме.
К их разговору прислушивалась Норма. Она то и дело вставала из-за своего столика и подходила к канцелярскому шкафу, доставала из него и подшивала документы, подписанные размашистой подписью Штробла, складывала их в папки, распределяла по отдельным ящичкам бумаги различных отделов. С некоторого времени Норма прислушивалась к тому, что говорилось в ее присутствии. В поведении Штробла она ощутила какую-то перемену. Перемена эта была неуловимой, неопределенной, но заставила Норму временами поднимать голову, когда голос Штробла начинал почему-то звучать по-новому.
Долгие годы портрет человека по имени Штробл оставался для нее неизменным, запечатленным раз и навсегда. Долгие годы он представлялся ей едва ли не легендарным героем, всегда безупречно владеющим собой, суховатым, не прощающим ошибок и не знающим поражений. И вдруг что-то в этих понятиях сместилось.
С тех пор, как перемены в нем сделались ощутимее, он начал гораздо сильнее привлекать внимание Нормы, чем она себе признавалась. Неожиданным и новым для человека по имени Штробл стало чуть ли не постоянное с некоторых пор веселое настроение. Должны же были быть на то причины, и Норма отгадала их, с удивлением и даже внутренне сопротивляясь. Она видела, как светлело лицо Штробла, когда он докладывал о ходе работ в головных боксах; видела, сколько в нем сил и уверенности в себе, когда он после бессонной ночи и утренней планерки, на которой они с Верой доложили об успешном ходе работ, возвращался в свой кабинет. Видела Веру, которая, проходя по «Штруку», привлекала к себе взгляды всех мужчин. Видела, как она снимает каску и машет ею Штроблу, а ее черные волосы разлетаются и закрывают лицо.
— Во всем есть хорошая сторона, — сказал Штробл Шютцу. — И четыре дня, нужные нам позарез, — вот они. Не ворчи, партийный секретарь.
Шютц и не ворчал. По крайней мере, не по этой причине. Он был недоволен собой, о чем и сказал Штроблу. Ну зачем он написал это письмо Фанни? Черт его попутал! Ничего, кроме «я, я, я»! Велика ли радость получить такое письмо перед праздниками? У всех семьи как семьи, собираются с детьми в зоопарк или в кино, а ей каково в ее положении? Двое детей на руках, ждет третьего, а мужа, можно сказать, и след простыл…
— Съездил бы ты домой, — сказал Штробл, и Норма подняла голову, уловив в его голосе непривычно теплые нотки.
— Какое я имею право? — возразил Шютц. — Мы повсюду раструбили, что остаемся на праздники и выходные дни, и вдруг я поеду домой.
Он сидел на углу письменного стола, засунув руки в карманы джинсов, приподняв плечи и покачивая головой.
— Не все остаются на праздники, — вмешалась Норма. — Только что звонили из мастерских. Передали, что им на праздники оставаться причины нет. Они разъедутся по домам.
— Нет причины? — Штробл ударил себя ладонью по колену. — Ух, хитрюги! Они великолепно знают, в чем причина. Если в праздничные дни придут вагоны с деталями оборудования, а практика показывает, что с такой возможностью считаться нужно, я из головных боксов никого на разгрузку дать не смогу. И пришлось бы идти им. И это им известно!
— Вот видишь, — сказал Шютц. — Кто пойдет вправлять им мозги? Я! И что я им скажу? Примерно вот что: «У нас боевая тревога, а вы собираетесь улизнуть через черный ход?» И после этого уеду сам? Не-ет.
Немного погодя он спросил Штробла:
— Эрика тебе написала?
Штробл повременил с ответом, и Норма тоже не торопилась положить на его письменный стол отчет технологов, который держала в руках. Потом рассеянно ответил:
— Нет, — и несколько секунд спустя с прежней теплотой в голосе проговорил: — Все равно, ты мне зубы не заговаривай. Поедешь домой! Мы и начальству, и народу объясним, что к чему. О твоем дурацком письме упоминать, естественно, не станем. На каком, ты говоришь, она месяце? На шестом? Все всё поймут без лишних слов. Ты за кого нас, вообще говоря, принимаешь? — сказал он под конец.