Но букетик сирени на ней увял совсем недавно. Вера хочет рассказать Штроблу историю о человеке, который здесь похоронен. Штробл никогда прежде ее не слышал. Но теперь не забудет никогда.
Двадцать первое мая 1920 года. По деревне проезжают грузовики. Стоящие в кузове крестьяне кричат охрипшими голосами:
— Привет, ребята, вы с нами?
Ребята с ними. Они молодые сельскохозяйственные рабочие, и свою первую огненную купель уже прошли. Обезоружили помещиков и кулаков, разобрали хранившееся в их тайниках оружие. Они бастовали с тех пор, как до них докатилась весть о путче Каппа-Лютвитца[21]. Узнав, что группы путчистов выступили против них, чтобы силой заставить вернуться на поля и фермы помещиков, с оружием в руках дали им бой. Батраки и рабочие победили, но допустили одну решающую ошибку: не разоружили врага. Два дня спустя путчисты заняли городскую водопроводную станцию, угрожая прервать снабжение водой рабочих районов. Батраки приняли решение помочь братьям-рабочим. Утром двинулись в город, окружили водопроводную станцию, залегли. Началась перестрелка. Но враг вел огонь не только из здания станции. Кто-то предал наступавших — в тылу тоже оказался враг. Вооруженные батраки бились стойко. Но их положение оказалось безнадежным, пулеметный огонь не давал поднять головы. Некоторым удалось где ползком, а где перебежками уйти из-под огня, спастись в лесу. Но один, тяжело раненный, остался лежать метрах в ста от здания станции. Солдаты рейхсвера[22] схватили его, поставили перед водокачкой и забили насмерть ударами прикладов. На другой день батраки забрали его труп и похоронили на кладбище под сенью кирхи с накренившейся башенкой. Звали его Бруно Якли.
Сохранилась его фотокарточка, рассказывала Вера. По словам местного учителя, краеведа-любителя, который написал историю своей деревни, Бруно был крепким, широкоплечем парнем. Совсем еще молодым, восемнадцатилетним. Белокурым. По вечерам, вернувшись с фермы, любил надеть чистую рубаху и постоять с парнями на околице, попеть и пошутить. Любил по праздникам поплясать в деревенском трактире под музыку дребезжащего граммофона.
С кладбища они направились на деревенскую площадь. В центре ее стоит памятник Бруно Якли, молодого крестьянина с винтовкой в руках. В его честь и сельскохозяйственный кооператив носит имя Бруно Якли.
Он слушал и смотрел на нее, не отрывая глаз, и если о чем и был в состоянии думать, то об одном: только когда я буду вместе с этой женщиной, для меня начнется настоящая жизнь. Наверное, она поняла его чувства, потому что он увидел совсем новое выражение ее глаз. Нет, оно еще не было таким, как на портрете, висевшем в кабинете отца Веры. Но похожим, очень похожим. Вера тоже думает, что могла бы быть с ним счастлива, говорил Штробл. Тут его не переубедишь, и он от своего не отступится.
Именно у этого памятника Вера и сказала ему:
— Ты видишь историю, и не видишь человеческих историй. Но истории людей и есть история страны.
Шютц выслушал его, не перебивая. Он был удивлен, испуган, хотел спросить: «Ты уверен? Не ошибаешься? Ты и она! Спустись на грешную землю, старик! Мы здесь, на нашей стройке. Мы выдержали не одну бурю, в разные передряги попадали. Может, кто-то и натворил глупостей, потому что черт знает сколько живет без жены. Иной раз в этом состоянии и на луну завоешь! Но зачем же за звезды хвататься?»
Но ничего не сказал и ни о чем не спросил. Слушал, молчал. А Штробл, словно угадав шестым чувством все его вопросы и сомнения, проговорил:
— Да, есть Виктор. Да, она за ним замужем. И у них есть ребенок. Нет, о своем замужестве она никогда не говорила. И тем более не жаловалась. Но глаза-то у меня есть. Я вижу и слышу. И чувствую, как она ко мне относится. Не обязательно понимать все на свете, но музыка любви понятна на всех языках. Я не сомневаюсь — ей в браке с Виктором неуютно. В его вежливости есть что-то леденящее.
Тут он солгал. Солгал Шютцу, пытаясь наперекор всем сомнениям обмануть и себя самого. Вежливость Виктора была трогательной, сердечной. Это несомненно. Может быть, поэтому Штробл и обрушился на это его качество.
Совсем стемнело. Наступила ночь. Волны мягко плескались у мола. Время от времени из воды вылетала рыба и с хлюпаньем ныряла обратно. К ним приближался один из рыболовов.
— Это Юрий, — сказал Штробл. — Поймал-таки, наверное, судачка. Говорят, их здесь полным-полно.
— Ты только не пори горячку, — тихо проговорил Шютц. — Хорошо обдумай еще раз все, что ты решил.
42
Штробл горячку не порол, но и не расхолаживался. Где бы он ни был, знал, что Вера рядом, искал встреч с ней и радости своей не скрывал. Утром торопился на стройку, чуть не бегом бежал по росистой траве, перепрыгивал через прорытые для кабеля и канализации канавы, с удивлением замечал, что почти вся незастроенная территория поросла метрового роста донником, белые метелки которого испускали одурманивающий аромат.
Уходя вечером с участка, пытался мысленно определить для себя, сколько времени осталось до решительного разговора с Верой, но всякий раз приказывал себе набраться терпения. Он был человеком дисциплинированным. Он знал, сколь напряженными будут для них обоих предстоящие недели, и сдерживал собственные желания. «Тот большой день у нас впереди, — говорил он себе. — Он наступит ровно за две недели до того мгновения, когда первый блок даст электроэнергию республике и когда в честь этого исторического события будут произнесены торжественные речи, прозвучат звуки фанфар и будут развеваться полотнища знамен. Их большой день придет, когда заработает реактор. И тогда подтвердится, что работали они хорошо, что заключительный этап монтажных работ и скрупулезнейшей доводки прошел без сучка, без задоринки».
Последние жаркие дни лета выдались влажными — дул ветер с залива. Осы и маленькие жучки летали все медленнее, ленивее. Влага пропитывала упавшие на землю сосновые иголки, скрадывала звук шагов.
Еще недавно вереск радовал глаз своим густым лиловым цветом. А сейчас рыжеватые островки его окружены жухнущей травой и напоминают по цвету ту защитную окраску, которую маляры наносят на бетонные стены производственных зданий.
Косой дождь бил в окно комнаты Нормы, смывал пыль со стекол, молотил по редеющим уже желтоватым листьям молодых березок. В углах оконных рам, в паутине, повисли чистые капельки дождя.
Норма выглянула в окно. Она думала о том, что осталось каких-то пять недель. Пять недель огорчений, радостей, суеты, смеха, ругани. Через пять недель они завершат программу, которую пункт за пунктом Штробл с Гердом продиктовали ей на машинку, обширную сложную программу, конечным итогом выполнения которой станет пуск блока реактора, те часы, когда реактор заработает.
А потом?
Это «а потом?» тоже давно записано в программе, оно явится прямым продолжением того, чем она занимается сегодня. Давно начат монтаж второго блока, Штробл ежедневно докладывает о ходе работ руководству. Не исключено, кое-кто из монтажников оставит стройку после пуска первого блока. Перейдет на строительство следующей АЭС. Где-то в Бранденбурге уже разровняли стройплощадку. Из «основы» звонили Штроблу, предлагали перейти туда.
— Я останусь здесь, — ответил Штробл. — Мы с Шютцем останемся, пока станция не будет готова на все сто. Да, это мое окончательное слово.
Он хочет остаться, своими глазами увидеть, как после первого блока пустят второй, а за ним и третий. Вот тогда они могут сыграть в игру «А теперь начнем сначала!».
Долго ли будет Норма участвовать в их играх? Она не раз говорила себе: «Уйду! Прямо сразу, немедленно! Куда? А не все ли равно?» И точно знала при этом, что никуда не уйдет.
И вдруг появилась Эрика. Смуглое лицо, коротко постриженные вьющиеся каштановые волосы. Молодая элегантная женщина. Узнав, что Штробл на участке, она решила подождать его в приемной.
Услышав об этом, Норма перешла в кабинет Штробла и начала нервно набирать один номер телефона за другим, пока не попала на Шютца и не сказала ему:
— А теперь она приехала!
Эрика не виделась с Шютцем несколько лет и даже не сразу его узнала. Стоя рядом с ним, заводившим перед управленческим бараком свой мотоцикл, она улыбалась, но в улыбке ее сквозила некоторая неуверенность.
«Надо будет сказать ей, — думал Шютц. — Что толку, если ей об этом скажет посторонний человек?» А вслух произнес:
— Он на совещании, поедем перекусим.
Они заняли тот же столик, за которым Шютц сидел когда-то с Гербертом Гауптом. Даже в столовой ощущалось, что предпусковой период вступил в решающую фазу — столы были покрыты пестрыми льняными скатертями.
Шютц рассказал Эрике о ходе работ. Она легко ориентировалась: в последнее время она много повидала, ездила в служебную командировку в Советский Союз, знакома ей и АЭС в Ново-Воронеже.
— Вы вполне могли бы встретиться там со Штроблом, — сказал Шютц и сразу запнулся, не зная, как вывернуться из неловкой ситуации.
Увидев входившую Зинаиду, вздохнул с облегчением. А та обрадовалась Эрике, они обнялись и принялись наперебой рассказывать друг другу о жизни. Говорили о Юрии, о Саше, о себе. И ни слова о Штробле.
— Я здесь по делам, — пояснила Эрика.
И хорошо, что сказала. Теперь ее приезд приобретал иной смысл или хотя бы оттенок, незачем Шютцу и Зинаиде смотреть на нее с тайным сожалением. Да и удар, который неминуемо последует, окажется не таким сокрушительным.
Эрика тоже почувствовала, что ее ждет удар. Выпили еще вместе по чашечке кофе, освежили воспоминания о Штехлине, посудачили, посмеялись.
— Передай привет Саше, — сказала Эрика. — Он мне очень нравился.
А потом Эрика спросила, и Шютц с Зинаидой сразу поняли, что она имеет в виду Штробла:
— У него что, кто-то есть?
— Да, — ответила Зинаида, переводя взгляд с Эрики на Шютца. — Кто-то есть. И никто не знает, добром ли это кончится.