Год за год — страница 11 из 37


Париж деградирует в убыстряющемся темпе: в начале года закрылась лучшая булочная в округе (на углу бульвара Курсель) — с настоящей чугунной печью и нерядовым сложным ассортиментом. (Я ходил туда в 7.30 утра за свежим багетом.) Месяц назад — кафе рядом на маленькой place de Dublin справа, старое, проверенное, довоенное, видно, еще кафе с официантами “по призванию”. Там открывается какой-то ресторанчик “быстрого питания” с зеленовато-салатовым современным дизайном.

Наконец, сегодня узнали, что наш мясник с седыми баками и свежим румянцем (мы всегда удивлялись, как он внешне напоминает Андрея Битова, ежели б тот не так много выпивал) сообщил, что продал свою лавку (которой 30 лет владел по наследству) и уезжает в Ля-Рошель. Оно конечно: уж если куда уезжать из Парижа — так в Вандею, тем более такому настоящему французу, как он. “А все-таки жаль…” И сколько, сколько в Париже с декабря 1982 года, когда я тут оказался впервые, позакрывалось, изуродовано, упрощено…

(А официанты “по призванию” из кафе закрытого — рассеялись по окрестным барам попроще. И прячут от меня глаза, словно стесняются.)

Прохожу мимо, кошусь на плебейский жизнерадостный пластик, и обливается кровью сердце. А что же чувствуют старожилы? Неужели им наплевать? Частная собственность и права человека. И никому не приходит в голову беречь и охранять традиционный благородный Париж. А между тем как это логично: запрет на дизайнерское перепрофилирование традиционных интерьеров, которые суть национальное культурное достояние.


Какие разнонаправленные взгляды в окно:

Извне (Бродский):


Но даже луна не узнает, какие у нас дела,

заглядывая в окно, будто в конец задачника.


И изнутри — вовне (Лиснянская; ей сегодня 80!):


И тычу пальцем указательным

В окно, как в мутную задачу.


“Задачник”, “задача” — какое милое совпадение (вряд ли Инна помнит и знает это позднее стихотворение Бродского).


Оптика в моих стихах не расфокусирована, не “один к одному”, а на единицу-две четче.


К. Леонтьев был на год моложе меня, когда писал (Розанову 19.VI.1891): “После 30-летней борьбы утомлен, наконец, несправедливостью, предательством, равнодушием одних; бессилием и неловкостью других; подлостью — третьих…”.

Не скажу, что я “утомлен” (другое время, старею, видимо, позже Леонтьева), но уязвлен — это правда. И во всех трех “номинациях” есть у меня хорошо знакомые современники.


Патриархальная наивность человека XIX столетия (пусть даже и проницательного): “Все усовершенствования новейшей техники ненавижу всей душою и бескорыстно мечтаю, что хоть лет через 25—50—75 после моей смерти <…> сами потребности обществ потребуют если не уничтожения, то строжайшего ограничения этих всех изобретений и открытий” (К. Леонтьев). Не предполагал простак, что именно “изобретения и открытия” будут впредь диктовать обществам правила, а никак не наоборот. И остановить техническое самоистребление человека не будет способна никакая госдиктатура.


27 июня, 23 часа.

В постсоветском культурном социуме мой порыв не нашел эффективного применения. Когда в 90-м я вернулся, то обладал такой жаждой бескорыстного служенья, что никто мне не верил; я выглядел анахронизмом времен… антисоветской интеллигенции, белой вороной, с нелепостью, принимаемой за лукавство. Политически я просматривал далеко вперед, но вокруг себя ничего не видел лет пять, т. е. не видел масштабов воровства окрест, как формируется олигархия.

Когда в 1988 году на Афоне отец Илиан вдруг сказал: “Самая хищная сила там сейчас — комсомольцы”, я счел это за милое юродство. А это были готовые на любой масштаб хищничества дельцы.


30 июня, понедельник.

Леонтьев — Розанову (14.VIII.1891): “Если я, оставшись у Троицы, к Рождеству увижу, что у меня найдутся вольные деньги, то возьмите у меня, сколько будет нужно <…> на прожиток в гостинице в течение недели <…> и будемте разговаривать каждый день раза по два, или хоть по вечерам без умолку от 6 до 11”. Поразительно! 35 часов считай “непрерывного” разговора. Перевелись теперь люди, способные к таким продолжительным беседам, пусть даже и с избранным человеком.

С Бродским мы проговорили 4 часа, я чуть не опоздал на самолет, но, во-первых, и выпили хорошо, а во-вторых, “все” друг другу тогда уже и сказали (Бродский: “Первый разговор за 10 лет”). Да, боюсь, и на разговор с Розановым или Леонтьевым — на дольше бы меня не хватило.

И это не только по глупости, по необразованности… А ушла культура разговора, как и культура письма.

1 июля, Париж.

В “моем” кафе наискосок от дома сменились хозяева (парижане на пришлых). Вместо прежнего благородного шарма — пластик, плазменные экраны, “ковровые” картинки на стенах. “Что делать? Все нуждается в обновлении, — избегая в глаза смотреть, ответил мне за стойкой знакомый бармен, — основная команда сохранилась, все-таки приходите”. Его и самого не узнать: прежде бабочка, длинный фартук, теперь вихры и джинсовка.


В субботу днем нажал кнопку “РТР-Планета”. “Джазмен” Дм. Киселев, который, помнится, любил лет десять назад брать интервью у Пригова: “Сегодня 555 (!) лет со дня падения Византийской империи. Сегодняшний наш разговор об этом”. В той же передаче патриотка, доктор истор. наук Нарочницкая: “Уже в эмиграции Семен Людвигович Франк в сборнике „Из глубины” написал…” Сборник “Из глубины” готовился веховцами в 1918 году под большевиками.

Но некому поправить болтунью.


Стиль — это человек. В этом смысле меня всегда настораживает, когда говорится, что, мол, поэт выбирает свой путь, свой стиль, свою поэтику. Выбор предполагает волевое решение. Тогда как стиль связан с поэтом более тесно; тут, кажется, в выборе он не властен (во всяком случае, не вполне властен). Стиль первичнее выбора, выбор только отшлифовывает и подкрепляет данность лирической манеры, вытекающую из характера личности.


Казалось бы: вещи социальные устаревают скорей всего. Но вот от Замятина лучше всего помнится “Мы”, а от Пильняка “Повесть непогашенной луны”. Уцелеют ли во времени хотя бы вот на таком же уровне “Раковый корпус” и “В круге первом”? Ведь сейчас такие настроения и такое чувство, что русская литература (да и мировая большая, Томас Манн, например) устарела сразу и вся. На поверхности остались лишь головастики, раздуваемые тусовкой.


Не забыть нам ни ареста Володина, ни последних глав “Ракового” в цветущей Азии. Сколько нравственного, душу переворачивающего света! Неужели в скором будущем это уже никому ничего не скажет?


Французский скульптор XVIII столетия Бушардон. В Лувре имеются две его мраморные скульптуры, равно убедительные и вдохновенные: “Христос с крестом” и “Амур, делающий себе лук из палицы Геркулеса”.

Вообще французское христианство этого времени — нечто удивительное. Помнится старый анекдот. Армянскому радио задают вопрос: что будет от скрещения ежа и ужа? Ответ: колючая проволока. А от скрещения религиозного пиетизма и игривого скептицизма французского XVIII века получилась кровавая революция.


2 июля.

Снились: по-версальски стриженные жесткие и граненые шпалеры кустов. Но исключительно мягкий и не предназначенный для показа подлистник. (Приснилась и эта фраза.)


“Вещь в себе”, юродивый “поэт-теоретик” Вел. Хлебников назвал в стихах о Кшесинской казненного Николая II “катом (палачом) ста народов”. Ну ладно, с него, как говорится, взятки гладки. Но вот через 6 лет после казни государя с семейством 30-летний, мягкий, интеллигентный (и сам мучительно больной!) Тынянов, безусловно зная хотя бы в общих чертах о екатеринбургской бойне, не дрогнув и с похвалой цитирует эти строки Хлебникова. (А чуть позже Хармс и вообще пишет глумливую абсурдистскую драму о царском семействе.) Что у них

у всех было в голове и сердце? Нам (мне, во всяком случае) этого уже не постичь.


3 июля, четверг.

И местечковое может “оказаться” монументальным. А какие крупные красные, синие, зеленые пятна — глаз не оторвать. Плафон Шагала в Гранд-опера. Он писан в 1964 году. А в 1965-м у Миши Фадеева (на Горького) я рассматривал только-только, очевидно, вышедшую тогда в Париже книгу об этом плафоне (его мать, известная мхатовская актриса Степанова, привезла ее из своих парижских гастролей). Как сейчас помню: в соседней комнате — серьезная пьянка, а я разглядываю-раскладываю складень страниц — там были и эскизы, и весь процесс работы, и фото старика Шагала, лежащего под потолком на лесах…

Смотрели “Даму с камелиями” на музыку Шопена. Изысканная сценография, все красиво и лаконично. Но то ли неудачно покрытие сцены, то ли все же грузноваты актеры, каждый раз их соприкосновение с полом после прыжков отдавалось нехорошими звуковыми “шлепками”, мешавшими слушать музыку.


11 июля.

…От приезда Солженицына (1994) по-русски ждали невесть чего. Криминальная революция была в разгаре. Печать служила ей не за страх, а за совесть… Ее (революции) вожди и воры боялись, что он ее остановит. Остановить ее было уже, естественно, невозможно, но чем черт не шутит, сковырнул же он советскую власть. Простой же народ по-старому, даже по-допетровскому, ждал от С. чуда. По этой вере печать наносила болезненные удары — отчасти и не без, действительно, повода.

Вагон арендовало для него Би-би-си, и у них же единственно было право снимать о солженицынском возвращении фильм. И это тоже коробило: одних — потому что не дал на себе хорошо заработать, других (большинство) — что в таком светлом деле, как возвращение на Родину, доверился иностранцам.


Одно дело — “бодаться” со структурой твердой, коммунистической, на волне скрытого общественного подъема, вызванного всеобщим интеллигентским отвращением к софье власьевне (тем более когда на террор она уже не способна). А другое — с вязкой средой революции криминальной, которую та же интеллигенция поддерживает за ее антикоммунистическую риторику. Одно дело — советский “дуб”, другое — трясина олигархической “демократии”, когда все покупается на корню.