Год за год — страница 12 из 37


12 июля, суббота, 22 часа 40 минут. Поленово.

Дела давно минувших дней… А как свежо отзывается почему-то в сердце (письмо Эрнестины Тютчевой — сыну): “Я не могу быть такой расточительной, как г-н Баратынский, который скупил все издания стихов своего отца. <…>. Аксаков думает, что мое издание, которое будет более дорогим и не рассчитанным на всех, может появиться всего лишь в 600 экземплярах, тогда как бартеневское задумано в 2400 экземплярах. Ты понимаешь, что это для меня невыгодно, чтобы одновременно с моим изданием в Москве появилось дешевое издание…” (ноябрь 1885).


Современные “тинейджеры”; Вася: “Вы все время с книгой — что-то зубрите…” Для них книга — не радостное событие, а вроде повинности, что-то связанное не с удовольствием, а с зубрежкой.


13 июля, 630.

Выгуливал к Оке Вилю. В такое утро и впрямь хочется сказать, что встает не солнце — а солнышко. И наполнено окружающее стрекотом, цокотом, щебетаньем. И не Россия — Расеюшка.


Плавали на кораблике к Найману (под Алексин). Дом на горе с хорошим видом, но дорога вверх всегда сырая и рыхлая — из-за ключей.


14 июля, понедельник, утро, Поленово.

“81/2”, кажется, начинается с того, что Мастрояни застрял в пробке — сходит с ума и улетает через крышу. У нас, конечно, тогда никто и понять еще не мог, что это такое — пробка, что она станет одной из составляющих современной жизни. Теперь в Москве только и разговоров: пробки, пробки и пробки.

И сейчас за окном кто-то кричит (Лариса Грамолина): “Поля звонила, в Москве творится что-то невообразимое, вся Москва стоит в пробках, еле добралась до работы”.


19 июля.

Жарбы и грозы. Дописал (для “Октября”) о Володе Кормере. Неужели бы и с ним нас жизнь разнесла?

В одном месте Кормер цитирует Вадима Борисова: “Исторической памятью я называю таинственную способность, потенциально присущую каждому человеку, переживать историю как собственную духовную биографию. Эта способность реализуется в двуедином акте опознания истории в себе и себя в истории”. Ну, не знаю, “каждому” ли, но мне — точно. И еще: “Историческая память есть необходимое условие духовного самоопределения, без которого невозможна или, во всяком случае, крайне ущербна жизнь в культуре. Усыхание или угашение этой способности означало бы конец духовной культуры, привело бы (и приводит) к жалким, всегда плоским и безвкусным попыткам культурного самочиния”.

Золотые слова. Как раз это у нас сегодня и происходит. Сказано 35 лет назад, а словно про наши дни.


Днем обедал у Инны Лиснянской. За 2 месяца 50 стихотворений, и есть — прекрасные. Про “Сёмушку” особенно: “День Победы безотрадной / празднуй, Сёмушка”.


Лингвисты (и критики) претендуют на знание лирической тайны. А в большинстве — как на подбор — глухари.


20 июля.

На канале “Россия” — помпезная акция “Имя Россия”: граждане должны назвать самого “главного”, важнейшего гражданина на протяжении российских веков. И — побеждает… Сталин! В последние дни кто-то спохватился, подсуетился, и Сталина обошел Александр Невский.


…80 лет расстрела царской семьи. Центральные каналы отозвались обстоятельно и уважительно. Как раз подтвердилась подлинность останков Алексея и одной из царевен. Но почему же нет слез на глазах, а какое-то безразличие? Все кажется, что память царской семьи не в тех руках, что все не то. Такое вот у меня настроение. Совсем нет веры в достойное будущее России (и мира).


21 июля, половина третьего ночи.

Наверное, раз четвертый за жизнь перечитал толстовские “Два гусара” (в последний раз читал, кажется, года 3 — 4 назад всего-то). Завораживает меня эта вещь; в ней — завязь многого из “Войны и мира”.


Ездил из Переделкина в Москву в автобусе с немытыми стеклами. Рядом сидела девушка и читала молитвослов. И то и другое в Европе совершенно исключено.


Младшего брата Константина Батюшкова звали Помпей. Имя, очевидно, предопределило профессию: археолог.


Непостижимым для меня образом Пастернак порою не видит, о чем пишет. Ветер раскачивает сосны,

Как парусников кузова

На глади бухты корабельной.

Но ведь ежели парусники раскачиваются, значит, не гладь, а волны, в бухте волнение, и немалое.


Теплый, поддающийся, кажется, пальцам замес стихов Пастернака. Это тебе не “окаменения” Тарковского, зрелой Ахматовой, тем более, Липкина.


Сейчас по ТВ (канал “Культура”, Феликс Разумовский — талантливый истор. рассказчик): “Крестьяне обещали своему добродетелю…” Конечно, он имел в виду — благодетелю. Добродетель — не человек, а качество, правда?


27 июля, воскресенье.

Вдруг прочитал и вздрогнул — прямо про наши дни предсказание: “Какое будет еще унижение, как нагло будут еще себя вести люди. Пользоваться богатствами одной страны и проживать деньги в другой (11.IV.1918)” (Вера Судейкина, “Дневник”. М., 2006).

Так и поступают нынче наши “капиталисты”. Теперь — после чтения ее записей — я подойду к ее могиле на Сан-Микеле с новым чувством (а прежде — равнодушно скользил по могильной плите глазами, сосредотачиваясь на Стравинском всегда).

Как изменились, однако, времена! Уже с твердым чувством знаю, что побываю еще в Венеции. Половину жизни недостижимое — теперь под рукой. Но тревога за Россию с той поры почему-то только усугубилась.


1 августа, пятница.

Я долгое время не мог полюбить Тютчева за… выспреннюю эмблематичность его творчества (сам я не реалист, но предметник). См. замечательно тонкое соображение Лотмана: “Именно потому, что стрекоза у Тютчева — не насекомое, а знак всеобщей жизни и синонимична другим ее проявлениям, О. Мандельштам мог избрать этот, один лишь раз употребленный Тютчевым образ символом всего его творчества: „Дайте Тютчеву стрекозу, / Догадайтесь, почему!””. И — К. Юсупова: “В природе Тютчева нет персонификаций, там нет птиц, рыб, зверей. Его орлы и лебеди — эмблемы, а не персоналии” (Ф. И. Тютчев, “О вещая душа моя!..”. М., 1995).

Эмблематика мне чужда. Потому и символисты Тютчева боготворили; а я недолюбливаю и символистов.

Мало того, и русский царь, и русская Церковь были для Тютчева лишь эмблемами, и поклонялся он им тоже именно как эмблемам. А эмпирически не любил и не ценил их: не случайно о Николае I он написал самое жесткое из всего, что о нем писали. Так что Бродский совершенно несправедливо попрекал Тютчева, что, мол, тот “лизал сапоги своему государю”. Че-пу-ха. Если и лизал, то эмблеме. А эмпирически скорее бесился — даже яростней Чернышевского.


Ницше остроумно называл ученых-технократов мельниками.


5 августа, вторник.

Позавчера ближе к полуночи умер Александр Солженицын.


То есть с воскресенья на понедельник. В понедельник с утра позвонила из Поленова Нат. Грамолина и сообщила, что сейчас вот по телевизору…

В начале 90-х Е. Р. сказал, что мне в этой стране ничего не светит, потому что я дружу с Солженицыным и хожу в церковь. Зато теперь, видимо, пришел “мой час”: второй день обрывают телефон радио и газеты (первыми позвонили с “Радонежа”). А что скажешь? Умер последний великий русский — больше таких не будет.


В субботу вечерня в бёховском храме; среди подвявших с Троицы березок лучи закатного солнца с другого окского берега — сквозь двери — золотыми полосами доходили до алтаря; и сновали над ними ласточки, свившие в куполе гнездо.


В воскресенье в Шахматове — после четырех лет… Очень все преобразилось, похорошело. Но вдруг — еще по дороге — опустилось чуть не до земли серое безнадежное марево, и пошел въедливый долгосрочный дождь (а я был одет по-летнему). Мы отогревались в еще не достроенном строении — пили, ели, и было славно. Когда уходили мимо лавочек и дощатой сцены, несколько наиболее стойких и дождеустойчивых ценителей изящной словесности там еще гужевались. Стойко сидел на стуле блоковед Лесневский, и какая-то юная стихослагательница с мокрыми рыжими ниже плеч волосами, в штанах до колен, с толстыми икрами завывала, раскинув и вывернув ладонями вперед руки:

Ты мне шептала: моя, моя!

Я отвечала: твоя, твоя!

…То, за что “демократы” 90-х меня блокировали, теперь доносится отовсюду, со всех каналов: “великий писатель”, “великий мыслитель”, “великий государственный деятель” (Путин).

Т. е. то, что я сказал в самиздате в середине 70-х, через 34 года он “повторил” на всю страну по всем телеканалам. Мало того, вызвал сегодня нынешнего министра просвещения Фурсенко и дал распоряжение изучать Солженицына “и в средней и в высшей школе”.


Позвонила Катя Маркова, плачет…


21.30.

Забежал Павел с диктофоном. Записал для радиопрограммы “Воспоминание о Вермонте”. Помянули…


НТВ. Федор Николаевич Гладков — 80-летний ветеран запытан в своей квартире в Новгороде: требовали отдать боевые ордена — он не отдал.


А все-таки каждый поэт любит в стихах другого свой звук, свою тему, свою интонацию и свой образ. Помню, ворвался Рейн в Н.М.: “Ты „Переселенцев” Кузмина читал? Гениально!” А по мне дак ничего особенного. А вот “Не губернаторша сидела с офицером” действительно взяло меня за горло еще тогда — в 1987-м, когда прочитал впервые в Париже. И — берет теперь. Самое белое стихотворение в отечественной поэзии. И действительно — гениально. Без кузминской педерастической кукольности.

Гроб Солженицына стоит всю ночь в малой церкви Донского, и над ним читают. Была б машина — туда б сейчас.


6 августа, 6 утра.

Собираюсь в Донской.


22.10.

Приложился к кресту, к венчику на каменном лбу… Прощай, Исаич.


Похоронили рядом с Ключевским (по которому А. И., кстати, хорошо прошелся, если помнится, за то, что тот передавал свои конфиденциальные беседы с самодержцем Милюкову). В соответствии с новейшими гостенденциями на отпевании вместе с президентом было и высшее чиновничество, которое лет десять назад хихикало над А. И. В монастырском яблоневом саду — военный салют. Был в похоронах постановочный элемент...