Не дано тебе знать человеческой думы,
Что давно опустели поля,
Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый
Золотого, сухого шмеля!”
Я-то как раз всегда считал “Последнего шмеля” одним из лучших у Бунина и необычайно свежим. Оно украсило бы позднего Заболоцкого — и нисколько не уступает его “Можжевеловому кусту”.
Сочельник, Paris, 8 утра.
Гулял с Дантоном уже не холмистыми поленовскими снегами, а парижскими мостовыми с повсеместными испражнениями собачек.
Отдал в починку старые свои испытанные очки — за 30 евро. И тут же в аптеке купили новые, превосходные — за 18 (в них сейчас и пишу). Наташа стала ругаться: зачем столь дорого отдаю в ремонт отслужившую свое вещь? Но ведь есть особая поэзия, благородство — реанимировать, не считаясь с затратами, то, что состарилось. Другой бы выбросил, а я починю.
Еще Солженицын взывал чуть ли не в “Письме к вождям”: “Исчезло благородное понятие ремонта”. Во Франции пока не исчезло. У нас возле дома и перелицовка одежды, и ремонт обуви; и портной и сапожник загружены по уши.
10 января.
Купил в YMCA книгу Пети Паламарчука (Носова) “„Ключ” к Гоголю”, помню, когда она выходила — в OPI — в 1985 году, я писал на нее в “Русскую мысль” рецензию. Паламарчук был догматиком-вундеркиндом, исходившим не из живого явления в его полноте, а из своих идеологических умозаключений. Вот и из Гоголя задумал он сделать святоотеческого писателя (игнорируя Достоевского, писавшего, что именно Гоголь на почве русского учительства провалился с каким-то особым треском). Предисловие Бориса Филиппова, ныне забытого, а когда-то открывавшего нам в СССР многое, ибо именно с его предисловиями нередко циркулировал у нас тамиздат.
В примечаниях Филиппов вдруг зарапортовался: “О христианстве Достоевского К. Н. Случевский говорил как о „розовом”, „сентиментальном””… Какой Случевский? Откуда взялся? Леонтьев (“Наши новые христиане”), а не Случевский.
Рассказывают, что когда кремировали Маяковского, Лиля Брик заглядывала в топку.
Проницательно-авантюрное предположение Паламарчука, что под “Мельхиседеком” Батюшков, заболевая, подразумевал Державина и его последнее стихотворение. Убедительно. Батюшков вывел Державина в образе державного библейского персонажа (уж так сопряглось в его больной голове, и, имея в виду последнее державинское стихотворение, сопряглось логично).
Незадолго до смерти Гоголь хотел было навестить юродивого И. Я. Корейшу (что жил при Преображенской больнице возле монастыря). “Подъехав к воротам больничного дома, он слез с саней, долго ходил взад и вперед у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле, на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой”, — цитирует Паламарчук книговеда Тарасенкова. Какая концентрация русской поэзии.
Розанов игнорирует смертельное духовное восхождение Гоголя, его несравнимую (например, с “уходом” Толстого) драму. Но и Паламарчук игнорирует, накидываясь на Розанова, благородный порыв последнего: против Гоголя — за Россию. Восстание Розанова — восстание против освободительной идеологии и ее божка. По существу это восстание не против Гоголя, но против Салтыкова-Щедрина, против освободительного подкопа под Россию. (“Безумный Гоголь России выклевал глаза” — этому, конечно, Саша Величанский у Розанова научился.)
Одичание… Его размах ощущаешь, вдруг встретясь с каким-нибудь совсем, казалось бы, незначительным фактом прошлого. Ну, например, Чуковский подарил на одиннадцатилетие (!) дочери трехтомник Жуковского. А для нее было это — событие.
13 января, вторник, 630 утра.
В 90-е годы люди с микроскопическими мировоззренческими способностями и талантом претендовали — на олигархические бабки — быть “властителями дум”, и им это удавалось. Ну а под ними — болотные испарения масскультуры и шоу-бизнеса.
20 часов. По дороге с работы зашел в храм — как раз в ту минуту, когда там начиналась панихида по патриарху Алексию (сегодня сороковины), даже успел получить свечку в руку. Полутемный простор храма и совсем немного людей. Служил сам владыка Гавриил (которого люблю больше и больше).
14 января, 5 утра.
После коммунизма — политическое и культурное пространство захватили люди, не знающие, что такое достоинство Родины, не способные ради него на жертву. Ну зачем же быть с ними?
17 января, суббота.
Ночью (после театра) пили с Наташей вино у метро Jaures в каком-то не парижском, а скорее старо-нью-йоркском кафе ангарно-складского типа. В полночь было битком.
“…Сотрудница ОР ГПБ (отдел рукописей Гос. Публ. библиотеки в Питере) Н. И. Крайнева морозной зимой 1978 года приехала в Борок”. Помню и я ту зиму — сам чуть не замерз в лесу под Апрелевкой, до –45о доходило. И вот представляю себе Крайневу, с зарплатой рублей 120, сходящую темным снежным утром с поезда Ленинград — Рыбинск в Брейтове и в промороженном автобусе добирающуюся до Борка, в пальто на рыбьем меху и каких-нибудь, хорошо если югославских, сапожках…
Вот где исток книги, сегодня — как раз через 30 лет — мной открытой для чтения (купленной вчера в YMCA): Борис Кузин. “Воспоминания. Произведения. Переписка”. СПб., 1999. Через двадцать лет вышла книга тогда увиденных питерской архивисткой в Борке у вдовы Кузина (†1975) материалов. А еще через 10 лет купил я ее в Париже. “Ничего не пропадет, ничего не сгинет”.
19 января.
Ужинали вчера вечером в китайском ресторане с бизнес-парой, Наташиными ровесниками. Нынешнюю эконом. политику (времен кризиса) считают “кретинской”. На дорогах, как в середине 90-х, участились разбои. “Теперь, как в прежние времена, отправляем фуры с вооруженной охраной”. Безработица будет расти, цены тоже, социальные волнения неизбежны. (Они уже идут, и с применением силы, в Литве и Латвии, форпостах “цивилиз. сообщества” в Вост. Европе.)
Сон. Идем, глядя на небо с разнонаправленно вспыхивающими и гаснущими черточками — дорожками метеоров. “Да-а, видно, там не погуляешь: пришлось бы все время уворачиваться от летящих камней”.
…Первую “промывку мозгов” мне — очевидно, по указке деканата и университетского подразделения КГБ — устроили еще в 1965(!) году академики В. Н. Лазарев и А. А. Федоров-Давыдов, возглавители зарубежной и русской кафедр. “Вы к нам поступали учиться, молодой человек, так учитесь, а не глупите, а то нам придется с вами расстаться”. Но какое там учиться!
Юная жажда испепелиться,
сгинуть, исчезнуть, в ничто превратиться
мною владела тогда…
“Одни люди знамениты, а другие заслуживают быть таковыми” (Лессинг).
“Люди большого и определенно выраженного таланта бывают целиком поглощены своей деятельностью. Все остальное существует для них лишь в той мере, в какой оно этой деятельности содействует или мешает. Также и всякий собеседник их интересует не сам по себе, а лишь, если употребить современную терминологию, как источник нужной им информации” (Кузин). Это в полной мере относится к Солженицыну. (Ну и, конечно, несколько более-менее сильных симпатий “по жизни”, хоть как-то “очеловечивающих” титана.)
Вот жил “по соседству” в Борке такой человек, значительный, верный, а я и не знал (хотя пару раз приезжал в Борок на рыбалку). Впрочем, я и поэзию Мандельштама тогда почти что не знал. Да, во времена моего детства, отрочества были еще вкраплены возле, в советскую толщу русские люди большого масштаба — вот Тимирёва, Кузин. Но поди пойми, различи.
“Реже всяких других, вероятно, встречаются люди, способные тонко чувствовать, не имеющие в себе ничего фальшивого, не меряющие ничего и никого меркой корысти, рефлекторно отвечающие на любое событие благородным движением души, щадящие в каждом его человеческое достоинство, испытывающие боль от чужого страдания или унижения” (Кузин о Мандельштаме). Какой замечательный, точный перечень! И впрямь, “я дружбой был как выстрелом разбужен”: проснешься — встретив человека, способного оценить тебя так (и так ценить твои стихи).
20 января, 7 утра.
Гулял с Дантоном. Как приятно: французы совсем малютку лет 4 пошлют в ближ. булочную за багетом, а то выбежит и сам какой-нибудь мужичок, сунув в туфли босые ноги и не забыв повязать шарфик на шею. Январь “далеко на севере в Париже”.
Днем с туманцем зашел на кладбище Трокадеро и вполне неожиданно наткнулся там на могилу Эд. Мане: зеленой меди бюстик на колонне. Люблю Мане смолоду, но масштаб его понял только на его ретроспективе в Grand-Palais в конце 80-х годов. Какой рафинированный художник, живописный аналог Пруста.
О. М. временами от души хотел поверить в советское. “Он был бескомпромиссен во всем, что относилось к искусству или морали (Кузин тут, видимо, имеет в виду твердость гражданского поведения. — Ю. К.). Я не сомневаюсь, что, если бы я резко разошелся с ним в этих областях, наша дружба стала бы невозможной. Но когда он начинал свое очередное правоверное чириканье, а я на это бурно негодовал…” и т. п. Значит, таковое все-таки было, даже и с глазу на глаз.
А захватывала ли меня когда-нибудь своей идеологией какая-нибудь эпоха: советская, ельцинская, теперь? Нет, “правоверного чириканья” за мною никогда не водилось.
Какая устойчивая (как к эклектику?), “цеховая”, я бы сказал серебряновековская, неприязнь О. М. — к Бунину. Когда Кузин прочитал ему:
Ночь тишиной и мраком истомила.
Когда конец?
Ночь, как верблюд, легла и отдалила
От головы крестец.
“О. Э. почти шепотом сказал: „Как хорошо. Чье это?” Я назвал автора”. Мандельштам сразу скривился и стал ругаться.
У Анненского Кузин ценил одно только стихотворение “Идеал” (перевод Сюлли-Прюдома). Сейчас разыскал его. Оказывается, “Среди миров” — парафраз Прюдома. Перечитал и “Среди миров” — “томлюсь”, “молю” — ветошь времени (так же как и бесчисленные заглавные буквы).