Год за год — страница 4 из 37


…У нас проводника не было. Что стало с тем русским кладбищем и русской церковью в Лиенце — не знаю. На окраине города на кладбище есть “военный сегмент”: железные кресты в ряд — немцам. На 2 — 3 крестах фамилии русские. Витторио носится с идеей мемориального камня. Надо, чтобы из России (от казаков — ?) пришла такая просьба в лиенцкий муниципалитет… Будем думать. В месте такой трагедии — ничего памятного. Ох, русские, русские. Как всегда, грустно и больно.


Секретное согласие в Ялте выдать пленных — вечный позор США и Великобритании. Да ведь еще и выдали-то с сильным перехлестом — выдали белоэмигрантов, никогда не бывших советскими гражданами, выдали своих доблестных союзников по Первой мировой… Правда, замечает Толстой,

“никаких доказательств того, что Черчиллю было известно о присутствии в Австрии белоэмигрантов, нет; и вряд ли он благословил бы ненужную выдачу тех, чье дело некогда так горячо поддерживал”. Но потом-то он не мог не узнать, что выданы были Краснов и Шкуро, что их повесили. Но не в его, видимо, интересах было разбираться в этом, привлекать к этому всеобщее внимание. Тихой сапой.

Да и чего ждать от союзников Сталина?

Скажи мне, кто твой союзник, и я скажу, кто ты.

Напрямую замечен в преступных выдачах Гарольд Макмиллан, он был в то время “английский министр-резидент на Средиземноморском театре, находился в постоянном прямом контакте с премьер-министром”. С циничной, даже неосознаваемой, видимо, откровенностью он писал в мемуарах: “Среди сдавшихся в плен немцев было около 40 тысяч казаков и белоэмигрантов, с женами и детьми. Разумеется, советское командование предъявило свои права на них, и нам пришлось выдать их Советам. К тому же, если бы мы отказались, что бы мы с ними делали?”

Нескольким белоэмигрантам-казакам при Хрущеве удалось — после лагерей — вернуться на Запад. В 1958 году они обратились к премьер-министру Макмиллану с просьбой о небольшой денежной компенсации, но получили категорический отказ.


6 марта.

Поздняя в этом году в Париже весна — холодные дни.


23 часа. После фильма с Жульет Бинош Наташа затащила нас в “Веплер”. Визави сидела старуха — седовласая, высохшая красавица: руки в перстнях и кольцах, на шапочке большой тряпичный цветок. До 85-ти, после 85-ти; смесь аристократизма с маразмом. Графин с водой, бокал с красным, который она допивала, закинув голову. Не без труда справлялась с окровавлбенным бифштексом. И что уж совсем удивительно — рядом лежал — трудно поверить — том с портретом Пруста на обложке. Не без труда оделась и не без пошатывания удалилась. (А в Москве, рассказывают, когда вдова Синявского зашла одна в кафе на Пушкинской, ее с гоготом вытолкали оттуда: “Вали, старуха! Выжила из ума”.) А тут к матроне — неназойливое почтение.


7 марта, 21 час.

Были на днях в Париже мои переделкинские соседи о. Владимир и — как говорит Илюша — “матушка Олеся” (поэт Олеся Николаева). Шли вдоль Сены и мимолетом узнал, что еще в первых числах февраля умер в Москве Станислав Золотцев (а хоронили на родине, в Пскове). Последний раз виделись мы на вручении Новой Пушкинской премии года три (?) назад. Поэт он был не яркий, но человек горячий (и хорошо образованный). Изуродовала его ещё советская литературная жизнь — пил страшно. Умер — оторвался тромб. Сейчас позвонил его жене в Москву; поминать надо как Николая.


Альбертина у Пруста — не живой человек, а кукла для психологических экспериментов, предмет анализа. Вот почему у героя не возникает даже желания поинтересоваться обстоятельствами ее гибели, побывать у нее на могиле. Гиперрефлексия и раздражающе безжизненные реакции на гибель и “воскрешение” Альбертины, словно мы в какой-то лаборатории (“Беглянка”).


8 марта.

Сегодня с утра солнышко и — с припеком.

Бродил по кладбищу Montmartre и с третьей попытки (возвращаясь к карте у входа) нашел могилу Стендаля. (На кладбище почему-то много жирных пушистых кошек, снующих между могил.) Надгробие горизонтальное — положено в 60-е годы каким-то “Стендаль-Клубом”. Вертикальный камень, согласно клейму на стороне тыльной, “инвентаризован” и маркирован ещё в 1839 г. (т. е. за 3 года до смерти Стендаля; мемориальный текст, видимо, не раз потом дополнялся).

Невдалеке на пригорке могила и памятник Эмилю Золя. Претенциозный памятник (и не любимый мною писатель).

На обратном пути — на субботнем рынке — попросил у хозяина, уже сворачивающего торговлю, “пти-кальва”; налил и денег не взял; а еще говорят, что французы скаредные.


15 марта.

По субботам это вошло в привычку: утром иду на субботний региональный передвижной рынок — покупаю горячую картофельную лепешку, сам посыпая ее крупной кристаллической солью, и чуток отменного кальвадоса.

Но сегодня это было после экспресса из Шамбери, откуда выехали в половине седьмого утра.

Это связано с Наташиной учебой: в Женеве музей Вольтера, в Шамбери — Руссо.

Нелегально пересекли границу и поздно вечером в среду были в Женеве. Но там тебе не Париж, гостиниц мало, и все они дорогие. Только в одной и были места: 260 шв. франков за ночь. Так что, опять же нелегально, пересекли границу обратно — и только во Франции, разбудив уже хозяйку отельчика, сняли наконец номер.

В Женеве Вольтер жил до Фернея. (В Фернее закрыты и шато, и сад — уже много лет.) Директор музея — француз, не без щегольства, со щетинкой третьего дня, мечтает натурализоваться в Швейцарии. Смотрели рукописи и проч.

Вечер в горах — в семействе старых моих друзей Бови. Не виделись 20 лет. На могиле Набокова — холодной, неприятной, с добавившейся надписью: “Вера”. Розово-золотистый закат над Женевским озером. Опять небесная “пиротехника” не подкачала (как и всегда в этих местах).


И, запрокинув голову,

долго глядишь туда,

где серебро и олово

скифских оттенков, да.


Скалы словно сточены наискось и припорошены, присыпаны по стесу снежком. И темнеющая розовость сумерек — над Женевой.

Вчера — от Бови — обогнули озеро, были в четыре вечера в Шамбери. Дом, где жил Руссо с “матушкой”; ухоженный партер сада. Трогательная простоватость музеев Руссо — их обслуживают фанатично преданные его памяти местные “бюджетницы”. Все вольтеровское как-то холоднее, параднее. Два идеолога будущей революционной бойни. А какие разные.

Четыре, пять, максимум девять тысяч посетителей в год.

Вечером в церкви. Возвращался в дождь — с любовью к Парижу.


Блок описывает русское скотство — с патетической умильностью. Меня, к примеру, это коробит. Зато: “А какая мерзость Швейцария”. Ну уж, ну уж, да с какого брёху? Думал бы, что кому-нибудь это надо, написал бы статью о декадентском славянофильстве и “скифстве” Блока.


Очевидно, Блока отвратили от Швейцарии ее лощеность, покой, красивость…

То ли дело хлыстовский “разбойный посвист” “Двенадцати”. Добросовестность, опрятность — это для Блока не добродетели (а ведь сам-то был и педант, и чистюля). Куда человечней “грешить бесстыдно, беспробудно”… Видимо, надо пережить революцию, советскую власть, а главное, посттоталитарное время — чтобы все встало на свои места и блоковские добродетели России стали бы тем, чем они и являются на самом деле, — свинством; “а какая мерзость Швейцария” — дуростью русского славянофильствующего декадента. Впрочем, и я в молодости отдал дань этой русско-скифско-шестовско-леонтьевско-ницшеанской стихии — сполна. И “молодость” эта длилась лет до 50; только когда стал стариться — стали мне мерзить наши хулиганство, матерщина, культурная и бытовая антисанитария.


16 марта (Торжество Православия).

“Глупый либерал непременно глупее глупого консерватора” (князь Вяземский). По нашим 90-м судя, этого не скажешь никак. Либералы были сметливее, оборотистей, лукавей и проч., а, следовательно, в житейском отношении во всяком случае — “умнее”.


Всегда отмахивался от своего семейного воспитания, считая, что мама учила меня совковой дребедени (мол, “нельзя жить в обществе и быть свободным от общества”) — и только. Но вот теперь понимаю, что на деле-то она учила честности, бескорыстию, самопожертвованию — пусть и в советской упаковке. Возможно, благодаря ей я не стал ни в малейшей степени циником. Я бунтовал против мамы, не понимая, что своими, как теперь говорят, “базисными ценностями” обязан именно ей.


18 марта.

“Русская цивилизация не удалась” (Вейдле). “Три града” (Федотов). Три града — три цивилизации — Киевская, Московская, Петербургская — и все недолгожительницы.

Садист-параноик Грозный — разрушил, можно сказать, вторую: после опричнины, деморализовавшей страну, Смутное время, а там не за горами и Петр, открывший двухсотлетний сезон цивилизации третьей.

Вот как возвращался Грозный после разгрома Новгорода:

“Убранство лошади, на которой восседал московский государь, украшало серебряное изображение собачьей головы. Она была устроена так, что при каждом шаге или когда лошадь переходила на рысь, собака открывала пасть и громко щелкала зубами. Один из опричных командиров, участвовавший в процессии, привязал свежеотрубленную голову большой английской собаки себе на грудь. Величественное и одновременно жуткое зрелище дополняли огромные черные быки. На их спинах ехали два человека, одетые в медвежьи шкуры” (В. А. Колобов, “Митрополит Филипп и становление московского самодержавия”. СПб., 2004).

Единственное хорошее — так это то, что ушел страх перед советской властью, занимавшей частичку сердца у каждого. Вроде бы ушла трусость. Но, как ни странно, люди не стали лучше.


21 марта.

Холодный дождь.


Письма — насколько тянет их читать, настолько, видимо, жив писатель. Охотно возьмусь читать Леонтьева, Гоголя, Страхова и т. п., но никто и под дулом пистолета не заставит меня читать письма Писарева, Чернышевского, Огарева и др. “демократов”. Да и не только демократов. Нет желания читать письма Толстого, даже Тургенева. Т. е. кроме консерваторов и славянофилов ничье эпистолярное наследие мне нынче не любопытно.