На перроне, если не считать дежурного с красным фонариком, никого не было. Тураб подошел к нему и поздоровался:
— Ассалом алейкум, ака! — Почудилось, что родной его язык зазвучал неестественно, коряво, точно бы он произнес чужие слова.
— Ваалейкум, земляк, с возращеньем, что ли? Поздравляю.
— Спасибо.
— Издалека?
— Из Восточной Пруссии.
— А сам откуда? — Дежурный не видел в темноте офицерские погоны и поэтому обращался к нему на ты.
— Да тут рядом, из Джидасая.
— Вот черт, надо бы тебе днем-то приехать, тут как раз арба оттуда была, добрался бы чин-чинарем.
— Как поезд вез, — развел руками Тураб, улыбнувшись. — Если б он был конем, подхлестнул камчой. Ничего, дойду. На войне-то вон куда добрался, а тут не так уж и далеко.
— Верно. Но переждал бы ночь, парень, говорят, в тугаях барс появился, жалко будет, если к нему на ужин попадешь.
— За предупреждение спасибо, — поблагодарил его Муминов и передвинул поближе к пряжке висевший на боку нож от немецкой винтовки — штык. — Я об этом барсе знаю, дай бог памяти, с тридцать третьего года, очень хотелось бы встретиться с ним, наконец.
Муминов вышел на привокзальную площадь, едва освещенную тусклыми лампочками. Снег был затянут тонким настом, видно, днем было солнечно, и он подтаял малость, а вечером мороз снова схватил, вот и скрипел под ногами, как если бы шла рота солдат в новых сапогах. Попетляв по улицам пристанционного поселка, который, кажется, совсем не изменился, Тураб вышел на неширокий, в одну колею арбы, джидасайский проселок, весь в колдобинах и рытвинах, с торчащими остатками пней от джиды. По обе стороны дороги сплошной стеной стоял камыш, небо было мутным, и звезды, редкие-редкие, казались застывшими. Было тихо, лишь изредка раздавался треск расколовшегося от мороза ствола дерева.
Муминов шагал широко, старался не думать о барсе и время от времени по армейской привычке растирал руками окоченевшие от холода щеки. А потом разошелся, да так, что пришлось не только шинель, но и верхние пуговицы мундира расстегнуть. Так и ввалился он в родной дом, потный, весь в пару, будто только из бани. Тут все спали, и он, тихонько приоткрыв дверь, гаркнул, как старшина в роте «па-а-ад-ё-ом!» Вспыхнула спичка, от нее зажглась коптилка — шайтан-чирак, пламя которой бросало на стены несуразные тени матери и сестренки, вскочивших первыми. Затем встала и Марьям, спавшая у дальней стены. Она стояла не шелохнувшись, словно бы испугавшись Муминова, а сестренка Айгуль повисла на шее и целовала его щеки, плакала и рассказывала о том, как жили они, как ждали с нетерпеньем. Встреча эта была такой же, как и тысячи подобных после войны: со слезами, радостными восклицаниями, расспросами невпопад. Марьям стояла, смущенная, как будто невольно стала свидетелем чужой радости. И когда мать напомнила ей, что это вернулся ее муж, она подошла к нему, опять-таки не зная, повиснуть ли на шее, как Айгуль, или просто поздороваться за руку. Не знал этого и Муминов, но в конце-концов нашел выход, слегка обнял жену и поцеловал в лоб. Отдал ей вещмешок, сказав, что ужасно проголодался и непрочь бы выпить чашку чая, хоть и поздно очень. Мать и жена бросились к айвану, где был устроен очаг, и развели огонь, а вещмешком занялась Айгуль…
На следующий день где-то к обеду Тураб прошелся по кишлаку, с грустью отметил, что он обезлюдел, многие дома обветшали. Встретившиеся ему люди были сплошь незнакомыми, они с любопытством смотрели вслед бравому офицеру, но спросить, кто он и чей сын, не решались. Когда уходил в армию, отец его Мумин-тога был дома, в сорок втором его взяли тоже, а уже в сорок третьем пришла похоронка.
Вернувшись домой, Тураб поинтересовался у матери, много ли из его сверстников вернулось с фронта, а узнав, что только один Нияз Гафуров, был потрясен: двенадцать йигитов, его друзей только из Джидасая, небольшого, в общем-то, кишлака, унесла проклятая война! Он сходил в правление колхоза, чтобы встретиться с другом Ниязом и пригласить его в гости, но его не оказалось. Нияз работал счетоводом и сейчас уехал в райзо, чтобы сдать годовой отчет. Об этом ему сообщила девушка, старшая табельщица и одновременно помощница Нияза.
— Скажите хоть, каким он стал? — попросил Муминов.
Девушка пожала плечами:
— Обыкновенный, наверно. Вот только левая рука плохо его слушается, но Нияз-ака говорит, пройдет.
— Вернется он, передайте, пожалуйста, что приехал Тураб Муминов, ладно?
— Конечно, ака.
Еще ночью за чаем мать и Айгуль много печального рассказали Муминову, теперь же этот рассказ был продолжен за пловом, приготовленным в честь его приезда. Он подумал, что домашние потратили все продукты на него, может, даже и у соседей пришлось попросить.
— Столько лет пробыл в армии, сынок, — сказала мать, когда пошла пиала с чаем по кругу, — что, поди, забыл, как волов запрягать?
— Помню, — ответил он, — я так соскучился по земле, по той, что по утрам пахнет паром, хлебом и даже навозом. Завтра же пойду в райком, встану на учет и начну работать.
— Если хочешь знать, Турабджан, — сказала она, — то и земля соскучилась по рукам таких йигитов, как ты. Погляди, какая она, как сирота, снова камышом заросла вся…
Утром Муминов пешком пошел в райцентр. Когда он вошел в кабинет первого секретаря райкома партии Саибназарова, его хозяин, худощавый смуглый мужчина лет сорока пяти, в военном кителе без погон, с тремя рядами орденских планок на груди, с кем-то разговаривал по телефону. Он жестом пригласил Муминова пройти к столу и указал на старомодное кожаное кресло. Муминов втиснулся в него, как в ящик. Прислушался к разговору секретаря, который больше слушал, изредка вставляя «да» или «нет». Он несколько раз порывался чему-то возразить, но это ему не удавалось. «Начальство», — подумал Муминов о том, кто был на другом конце провода.
— Хорошо, — наконец произнес Саибназаров, нахмурившись, — я вечером доложу вам. — С досадой положив трубку, он вышел из-за стола и, слегка прихрамывая на левую ногу, подошел к гостю: — Ну, с приездом, что ли, гвардии лейтенант? — Протянул руку.
— Спасибо, — сказал Тураб, привстав и пожав руку. — Муминов.
— Садитесь, поговорим, — предложил секретарь. — Фамилию мою вы уже знаете, а зовут Хошкельды. Ну, рассказывайте.
— О чем, Хошкельды-ака? Сами, небось, все прошли. — Муминов пригляделся к нему. На лице секретаря светилась теплая улыбка, а покрасневшие веки, мешки под глазами свидетельствовали о том, что он устал и вместо этой беседы с удовольствием поспал бы часок-другой.
— Долго воевали? — спросил секретарь.
— От начала до конца. Служил в кадровой.
— Артиллерист?
— Да. Командовал взводом. Три расчета сорокапяток.
— Хорошая большая винтовка, знаю такую. Ранений много?
— Достаточно.
— Судя по наградам, воевали дай бог каждому, а? — Муминов промолчал. — Что теперь думаем делать?
— Пришел к вам. — Муминов вытащил из кармана партбилет и протянул его секретарю: — Как решите, так и будет.
— На фронте вступали, — произнес тот, развернув билет. — Из какого кишлака?
— Из Джидасая.
— Откуда, откуда?
— Из Джидасая, — громко повторил ответ Муминов, решив, что секретарь туговат на ухо. Видно, от контузии.
— Я хорошо слышу, — произнес тот, улыбнувшись. — Скажите, что делали до армии?
— Кетменщиком работал, как все. Был секретарем первичной комсомольской организации.
— Значит, сельское хозяйство вам знакомо? В общих чертах, а?
— Пушку я хорошо знаю, Хошкельды-ака. Помню, как нужно впрягать волов в соху. Думаю, что не забыл и кетмень, во всяком случае, знаю, с какой стороны к нему подступиться.
— Образование?
— Семь классов.
— На первых порах этого достаточно, а потом придется учиться.
— В тридцать-то лет?! — воскликнул Муминов.
— Коммунист обязан учиться всю жизнь, йигит. — Секретарь помолчал, потом поднялся и, пройдя за стол, поднял трубку, попросил телефонистку соединить с кем-то, пригласил того к себе, снова вернулся на место. — Эх, еще бы одного коммуниста, и можно было б создавать первичную парторганизацию в вашем колхозе. Пока придется в сельсовете на учете состоять. Там и счетовод из Джидасая на учете стоит. Гафуров. Знаете его?
— Вместе в армию уходили. И с тех пор не виделись. Семь лет.
— Ясно. А дома как?
— Отец погиб на фронте, а мать, жена и сестренка… Как все, ака. Не лучше и не хуже. Живы, и то хорошо!
— Да-а, — задумчиво произнес секретарь, — война эта не только там, на фронте, но и здесь, в глубоком тылу, натворила бед немало. Но жить надо, лейтенант, за себя и за всех, кто не вернулся.
— Я тоже так думаю, — ответил Муминов. — Вы знакомы с Ниязом?
— Конечно. Коммунистов в районе пока не так уж и много, чтобы не знать каждого в лицо.
— А я вчера вернулся, но не виделся с ним, — сказал Муминов. — Заходил в контору, говорят, уехал отчет сдавать сюда. Расстались мы с ним в Киеве, его отправили в Одессу, а меня в полковую школу, поближе к Ленинграду.
— Представляю, какая у вас будет встреча!
В кабинет вошел пожилой человек, немного мешковатый, видно, что не из военных. Секретарь представил ему Муминова:
— Гвардии лейтенант Муминов. Член партии. Из Джидасая.
— Хабибов, — представился мужчина и, пожав руку Муминова, добавил: — председатель райисполкома, вашими молитвами.
— Молитвы — шутка, конечно, — заметил секретарь.
— Верно, шучу, — согласился Хабибов. Придвинул стул, стоящий у стены, сел. — Долго воевали?
Муминову пришлось отвечать примерно на те же вопросы, что задавал и секретарь райкома.
— Уверен, подойдет, — сказал Хабибов секретарю.
Муминов подумал, что его, видно, собираются куда-то послать на работу. Решил, что из Джидасая не уедет. И как бы в подтверждение этого Саибназаров произнес:
— Вот что, Тураббек, райком партии и райисполком хотят доверить вам ответственное дело.
— Я готов, Хошкельды-ака.