— Чай тоже готов, мама, — сказала Гузаль и подвинула к ней чайник, накрытый полотенцем, и пиалу. — Уроки мы все сделали, посуду я перемыла, так что поешь и ложись спать.
— Спасибо, дочка, — сказала хола, отпив глоток. Почувствовала, что Гузаль ничем не огорчена, обычно хола сразу это замечает, потому что в грудь вкрадывается тревога, и еще раз мысленно провозгласила здравицу в честь всевидящего, всезнающего и всесильного аллаха, которому ничего не стоит одарить радостью души смертных. Хола так и не решилась спросить у дочери о причинах перемены. «Пусть, — думала она, — если даже случилось то, на что намекал отец, ничего страшного. Каждая девушка должна пройти через это рано или поздно. Кто знает, что ждет Гузаль впереди, может, жалкое одиночество, тогда будет что вспомнить…»
Вся последующая неделя для хола промчалась, как один день. С утра она принималась готовить что-либо повкуснее, зная, что Гузаль придет с Рано, они соберутся и опять уйдут к реке с книжками и тетрадями. Она убедилась, что Гузаль и ее подружка ни с кем там не милуются, так что тревоги отца, да и свои, напрасны. Если бы это было так, хола заметила бы, уж перемену нельзя не увидеть. Значит, девушки успешно готовятся к экзаменам, у дочери появилась уверенность, что она сдаст их и будет не хуже других. Чувствовать же себя не хуже других в ее положении тоже немало.
Хола с нетерпением ждала возвращения дочери, то и дело выглядывала за калитку и чувствовала, как сердце наполняется почти уже позабытой, — как мало нужно матери! — терзавшей всю жизнь тревогой, и все время мысленно обращалась к всевышнему, чтобы он не жалел для ее семьи своих милостей, обещала заколоть овцу в его честь, если и сегодня дочь придет домой веселой. Гузаль она заметила, выглянув в очередной раз за калитку. Она плелась, опустив плечи, хромота стала снова заметной, шла одна, без Рано. Мать поспешила ей навстречу, молча взяла из ее рук сумку с книгами.
— Рано придет? — поинтересовалась она, усадив Гузаль за дастархан.
— Да, попозже, — вяло ответила Гузаль. Ела она нехотя, лицо снова потемнело. — Рано забежала домой на часик, братишка вроде бы заболел, посидит с ним, пока мать придет из школы.
— Собрать вам еду?
— Ага.
Хола стала собирать в узелок еду, положила половину лепешки, кишмиша, колотых орехов, свернула тканевое одеяло и решила, что, как только Гузаль пройдет через эти проклятые экзамены, обязательно сводит к врачу, может, он посоветует ей, что делать дальше…
Такие педсоветы в средних школах проходят регулярно в конце каждого учебного года с неизменной повесткой дня: «Итоги года и о допуске к экзаменам учащихся выпускных классов». В акджарской школе эти собрания обычно проходили без особых волнений. Преподаватели и руководство знали обо всем и собирались только для того, чтобы оформить протокол.
И нынешний педсовет в этом смысле не был исключением. О неисправимых двоечниках, отъявленных прогульщиках и лодырях было известно не один год, и все были единодушны во мнении, что стопроцентная успеваемость в общем-то и не нужна, что она вызовет подозрения у руководства района или области. Не дай бог, если, убедившись в достоверности этих ста процентов, надумают организовать какую-нибудь школу передового опыта, тогда школа для детей превратится в Мекку для любителей «изучать».
Директор школы Тахир Аббасович занимал свое кресло около тридцати лет, имел большой опыт, поэтому не позволял школе особенно высовываться, но и старался, чтобы она не числилась в отстающих. Чтобы были трудности, которые нужно преодолевать. Если не было трудностей, или же были несущественные, их придумывали. Как, впрочем, повсюду в этом благословенном районе, где считалось, что быть очень хорошим — нехорошо, а плохим — и того хуже.
И тем не менее на второй или третий день после собрания директор назовет педсовет «экзаменом на зрелость совести каждого члена педколлектива». Предметом же этого экзамена на сей раз была Гузаль. Когда подошел ее черед в длинном списке учащихся двух восьмых, Наргиза Юлдашевна держала речь дважды. Как классный руководитель, как учитель родного языка и литературы. Но в обоих случаях ею управляла одна цель, уже известная читателю, но неизвестная ее коллегам и начальству. В их глазах она решила показать себя бескомпромиссным наставником, руководствующимся веяниями последнего партийного съезда. Но раньше ее несколько слов сказал Тахир Аббасович, чтобы направить обсуждение по нужному руслу, дать понять, какую позицию занимает он сам.
— Товарищи, — начал он, — Гузаль — особый случай. За всю свою практику педагога я еще не припомню такого, чтобы дети, ущербные от природы, благополучно добрались до восьмого класса. Известно, — добавил он, видя, как Наргиза Юлдашевна ждет момента бросить реплику, — подобного случая в нашем кишлаке никогда раньше не бывало, но я, поверьте на слово, знаю немало примеров из практики других школ, из специальной литературы, наконец. Как правило, о таких, как она, заботится государство, для них созданы специальные интернаты, где они живут, учатся, приобретают профессии, приносят пользу стране. Расти среди подобных себе — одно, а среди полноценных ребят — уже совсем другое. Теперь, решая вопрос о ее дальнейшей судьбе, думаю, мы будем такими же благоразумными и милосердными, как и прежде. Пожалуйста, Наргиза Юлдашевна, вы, по-моему, хотели что-то сказать.
— Да, — кивнула она и встала, — мы вот все время после съезда говорим о качестве работы, но, слушая вас, Тахир-ака, я начинаю подозревать, что слова словами, а дела, как и раньше, изменяться не будут. Как же в таком случае понимать перестройку? Выходит, я обязана поступаться совестью из-за того, что кого-то обидела природа. Где же правда? От Гузаль все равно толку не будет, закончит она восемь классов или нет, а по моим предметам, так и речи нет — тут я на сто процентов уверена, что она и то, что знала, забудет на третий день после экзаменов. Лучше всего, мне кажется, дать ей справку об окончании восьми классов и пусть себе идет с богом. По языку и литературе годовая отметка у нее — двойка. Это я гарантирую!
— По-вашему, оборвать надежду в еще неокрепшем человеке справедливее, чем поддержать его?
— Правда не может быть разной, — ответила Наргиза Юлдашевна, — или она есть, или ее нет. Я понимаю, что ей придется нелегко, но ведь когда-то она должна взглянуть жизни в глаза прямо?! Она, между прочим, привыкла к ударам судьбы, относится к ним, думаю, уже безразлично, как к неизбежному злу, которое будет тенью на всю жизнь, так что волноваться не стоит, переживет и это. Зато моя совесть будет чиста. Перед собой, да и перед ней. Когда-нибудь она поймет и даже поблагодарит меня за это.
«Почему она взъелась на бедную девочку, — думал, слушая ее, Тахир Аббасович, — где Гузаль перешла ей дорогу? Дружит с Рано? Звук хлопка нельзя получить от одной ладони, значит, сама Рано не возражает. — Тахир Аббасович был в курсе ссоры Наргизы Юлдашевны с Мавжудой Кадыровной, хотел выяснить истинную причину ее неприязни к Гузаль, но она и в кабинете, с глазу на глаз, скрыла все в разглагольствованиях о честности и других благородных веяниях общественной жизни. Демагоги, видно, никогда не переведутся на земле, — подумал он тогда, — они самые умелые приспособленцы в роде человеческом. Формально учительнице не возразишь, а станешь противодействовать ей, чего доброго, угодишь в консерваторы. Согласиться же с ней… если бы речь о ком другом… а тут челочек, обиженный природой. Не получится ли по известной пословице, гласящей: „Обиженного богом и человек пнет ногой…“ Ладно, послушаем, что скажут другие».
— Три четверти вы ей выставляли положительные отметки по своим предметам, — сказал заместитель директора по учебной части Марьям Салаховна, — и все они, уверена, были заслуженными. Теперь вы во имя той же правды призываете нас не допускать ее к экзаменам. Выходит, у вас тоже правда не одна?
— Каюсь, ставила ей тощие тройки, допустила компромисс с совестью, — ответила Наргиза Юлдашевна, — жалела ее, но ведь нельзя же вечно пользоваться чужой жалостью?!
— А вы ее не жалейте, — подала голос историчка. — Жалеют сирот, бедняков, и то — чаще в газетах. Гузаль — равноправный член нашего общества. Тахир Аббасович намекал на снисходительность и милосердие, что, на мой взгляд, являются высшим проявлением душевных качеств советского человека, а учителя — так в особенности. Я тоже не могу поручиться, что девочка знает мой предмет прекрасно, но я всегда исхожу из ее положения. Другая, быть может, уже давно сломалась от сознания, что ее никто не любит, а у нее оказалось достаточно мужества, чтобы дойти до восьмого класса. Только за это нужно бы проявить снисхождение.
— Я тоже читаю газеты, слушаю радио, — не повернувшись к ней, резко ответила Наргиза Юлдашевна, — и не нужно тут громких фраз, все мы понимаем, что к чему. Не нужно нас агитировать. Свое мнение я высказала и не собираюсь его менять. Слышала, что и Халима-апа недовольна знаниями Гузаль по физике и намеревается выставить двойку. Значит, уже по трем предметам она не будет допущена к экзаменам. Тогда о чем спор, товарищи?! Тут не только справку, на второй год надо оставлять!
Директор повернулся к физичке с немым вопросом.
— Я еще не решила окончательно, Тахир-ака, — ответила та. — В последнее время Гузаль значительно подтянулась, отвечает неплохо. Думаю, скорее всего, разрешу ей сдать и экзамен.
— Влияние моей дочери, — бросила реплику Наргиза Юлдашевна, — без Рано она черта с два бы подтянулась!
— Раз ваша дочь имеет влияние на Гузаль, — сказала Марьям Салаховна, — давно бы надо предложить ей помочь и по вашим предметам.
— Рано сама-то!.. — в сердцах воскликнула Наргиза Юлдашевна и осеклась. Но коллеги ее знали, что дочь учительницы откровенно не любит ни родного языка, ни литературы в том виде, в каком их преподносит мать, бросила как-то, что «они вызывают ужас»… Наргиза Юлдашевна смело могла бы поставить и Рано двойку, — да она — родная плоть, любимица, существо, которое должно воплотить в своем будущем все, что мать не смогла претворить в своем прошлом. Об этом Наргиза Юлдашевна говорила коллегам, правда, в обтекаемой форме, намеками.