Год Змея — страница 29 из 69

И у нее это получилось. Три дня и три ночи Рацлава не притрагивалась к свирели, позволяя вылечиться гноящимся порезам. За это время Скали, из которого она решила ткать, уставал и снова набирался сил, утекающих сквозь его слабые нити, будто вода. Позже девушка не раз подбиралась к нему со своей музыкой, но сначала… в горах не оказалось ни диких уток, ни мышей, и отчаяние толкнуло Рацлаву вперед. Она так и не запомнила, сколько крови забрала у нее свирель, как это было больно. Шрамы, напоминающие след от хищного клюва, появились в одно утро, а зажили на второе.

Над Недремлющим перевалом кружил ястреб. Рацлава не могла повелевать ни его крыльями, ни когтями или голосом – с мелкими птицами ей было куда проще. Она лишь стелилась внутри ястребиного тела, зачарованно ощущая, какая под ней распростерлась высота. Дымки цветов ускользали, оставляя невесомые следы. Небо, сгустившееся вокруг горных пиков, – это ткань ее длинных рукавов, раскроенных холодным жемчугом и шершавыми петлями узора. Снежные вершины – это шитье изо льда и вербы, и изгибы гор вдавались в облака, как заливы – во фьорды, о которых Рацлаве рассказывал брат.

Она не слышала ни сухого кашля Хавторы, ни конского ржания, только вой ветра и музыку свирели, стучавшую глухо и горячо, будто ястребиное сердце. Рацлаве приготовили свадебный наряд, а она надела оперение. Конечно, ей не сбежать и не улететь, но сейчас снег опускался на крылья, взбивавшие воздух под утренним солнцем. Девушка будто трогала кончиками пальцев бескрайнее полотно: затканный шелком контур гор, витиеватые нити лучей и дорог. Повсюду – выпуклые орнаменты, будто мир задернули полотенцами, которые до поздней ночи шили ее сестры.

Если у Рацлавы есть ветер и сила, зачем ей возвращаться в ее слепое, усталое, коченеющее в повозке тело? Каждый раз она цеплялась за ястреба так долго, как могла, но птица оставляла под собой ползущий по перевалу караван и улетала прочь. Далеко-далеко, за сказочную пелену, к горизонту. Рацлава возвращалась на подушки напротив Хавторы – сводило ее скользящие от крови пальцы, но теперь рабыня старалась залечить их маслами и сухими травами Совьон.

– Ты играла сегодня страшную музыку, гар ину, – жаловалась старуха, по-кошачьи устраиваясь у окна. – Сыграй иначе.

И Рацлава играла – пусть жалея себя, не притрагиваясь к нитям Хавторы. Собирала из воздуха все, до чего могла дотянуться. Свирель пела о душистых соцветиях, распустившихся в горах, о легкокрылых птицах, о храбрых и одиноких путниках.

А после лилась музыка еще страшнее.



О Недремлющем перевале ходило много легенд, и Лутый не знал их все. Но чаще прочих рассказывали истории о сгинувших здесь странниках – недаром говорили, что перевал никогда не спал.

– Объявился Пропавший ровно через год. Одной ночью в деревне, где жила его невеста Бирте, а жила она на самом предгорье, поднялся страшный ветер. Ставни в домах хлопали, двери рвались с петель, летела посуда. Занавески надувались и лопались, будто паруса. В мерзлые яблони вцепилась когтями целая стая ворон.

«Бирте, – закаркали вороны, – милая Бирте, то не горе с востока и то не твоя печаль. Твой любимый сошел с перевала…»

– Иди встречать. – Лутый прикрыл ладонью глаз от яркого солнца и расправился в седле. – Гъял, если тебя услышит Оркки, то надает по шее.

Рассказывать о покойниках прямо над их костями – кликать беду. Так считал Оркки Лис, и его мало утешало, что в это время года Недремлющий перевал обычно бывал спокоен. Гъял, жилистый и темно-рыжий, с клочковатой порослью бороды и шрамом через горло, задумчиво одернул поводья.

– А ты меньше ори, – мягко предложил он. – Вот и не услышит.

Поднимались горы. Темно-серые в белых жилах снега, в клочьях голубоватого тумана. Дорога лежала мимо ущелий, на дне которых, казалось, разводили исполинские костры: марево выливалось, словно из котла. Лутый едва успевал следить за цветами Недремлющего перевала. На закате – розовато-лиловый, с золотом угасающего солнца. На рассвете – в хрустящей белизне, укутанной медовым. Днями перевал бывал и вьюжно-седым, и безоблачно-голубым, и неоднородным, будто собранным из осколков горных пород. Недремлющий перевал – это и высокий статный старик, грозный, сухопарый, с длинной бородой и крючковатым носом-утесом. Это и молодая женщина, чью фигуру обволакивали клубы небесных шелков. Она была убрана серебром и перламутром: венцы и кольца, браслеты и расшитые мерцанием пояса. В ее гортани гуляли ветра и песни, а в широкие ладони падали звезды.

Не изменялся лишь туман, льнувший к обманчиво спокойному, клокочущему в недрах хребту. И оставалась музыка драконьей невесты. В последние дни Лутый старался подобрать нужное слово – какая она была, эта мелодия? Тоскливая, неспешная? Старинная? Тревожная? Пугающая. Свирель тянула звуки – скрипяще, как струны, низко и плавно. Музыка поднималась и опускалась волнами, будто повторяла за караваном. Она перекатывалась, одновременно вплетая в себя и подрагивающий высокий перезвон. Эта песня была тихая и живая, она отдавалась в горле, просачивалась сквозь трещины породы, вила себе гнезда и рассыпалась, чтобы взлететь снова.

– Иногда мне кажется, что Лис прав, – сказал Скали, когда они проезжали особенно узкий участок пути и бока их с Лутым коней почти соприкасались. Мужчина смотрел на крапчатый склон горы – камень с кляксами снега. – И за каждым нашим шагом следят погребенные здесь странники.

Почему-то Лутый думал, что музыка рвала Скали сильнее всех.

– Иногда мне кажется, что я слышу, как шепчут их кости. Они взывают из своих каменных крипт, из-под древних завалов, неупокоенные и скорбящие. Зовут лечь рядом с ними, врасти в гору под покрывалом из снега.

– Ты бы спал покрепче, – посоветовал Лутый. – Перестало бы мерещиться.

Но Скали взглянул на него отчаянно и злобно, посылая коня вперед.

Что-то с ним творилось в последние дни – Лутый чувствовал это, но не мог понять. Скали смотрел не так, говорил не так, делал мелкие, несвойственные ему движения. Касался лба, рассеянно гладил сбрую, вцеплялся в сальную прядь волос. А потом смотрел на собственные пальцы, будто не узнавая. Он не отдыхал ночами: если Лутый просыпался, то видел, как темная, согнутая крюком фигура Скали сидела на соседних шкурах, а его шея упиралась в низкий навес палатки.

– Тише, – просил он, невесомо царапая грудь. – Тише, тише…

А потом кто-то, Гъял или Корноухий, грозился пересчитать Скали зубы, если тот не закроет рот. Лутый не раз пытался выяснить, что с ним случилось, но Скали делал вид, что не понимает, рявкал и просил оставить его в покое.

– Ты бредишь, – шипел он Лутому. – Со мной все в порядке, иди приставай к кому-нибудь другому.

Скали говорил про шепот погребенных под завалами путников. Пусто смотрел сквозь барашки вихрей на дороге, глядел в небо, пощипывал ворот и больно стегал коня. Лутый знал, что с ним точно не все в порядке. Неужели его добивает болезнь? Юноша косился медовым глазом, поглаживал между ушами гнедого жеребца. Скоро октябрь пойдет на убыль, до зимы – меньше двух месяцев.

Скали, Скали, недолго тебе осталось.



Вода камень точит. Рацлава – это река, широкая и ледяная, она льется по порогам, выедая дорогу, срывается с обрывов, неумолимо течет вперед, и в ее чистых волнах растворяются капли свежей крови. Когда она всласть налеталась в ястребином теле, то решила взяться за дело. Это было и жутко, и больно, но боги не дали ей много времени. Ткать – что ходить по ножам. Первые шаги – самые страшные, потом становится легче. Лишь бы не искалечить себя, перейдя за грань.

Перевязав пальцы лоскутьями, Рацлава осторожно перебирала нити Скали. Повозку снова трясло, и тело снова затекало, но теперь девушке не было холодно. Жар стучал у нее в висках. Она, к удивлению Хавторы, отбросила шерстяные одеяла и даже распустила на платье кусочек шитья у ключиц, обнажив кипенную кожу. Горячим пульсировала свирель в пальцах, и воздух вокруг стал животным и прелым.

Рацлава отслаивала от Скали по струнке. Порезы на ее ладонях пролегали, как морщинки, – дюжина, две, три. Перекрещивались, изменяя гладкость кожи, заживали выбоинами и кровоточили, оплетали запястья и фаланги пальцев. Но теперь Рацлава вошла во вкус: она ткала из Скали не первый день и отдалилась от боли.

– Как бы ты не простыла, ширь а Сарамат, – заметила Хавтора. Ее карие глаза посверкивали в прорези шафранно-желтого покрывала: в тканях рабыня пряталась от мороза.

Рацлаву грела ее плавная и глубокая, человеческая музыка. Хоть сейчас она была похожа на нераскрывшийся бутон, а не цветок. Мимолетные движения – не верность и самопожертвование, но каждая могучая река берет где-то узкое начало. Девушка, увлекшись, отняла свирель и вытерла губы рукавом. На ткани остался длинный багряный след. Рацлава вновь начала играть – пальцы над костью запорхали быстрее, быстрее… Она погрузила их глубже в незримые нити и вывела свирелью полукруг, пытаясь отыскать ту слабую струну, что смогла бы извлечь.

И тогда раздался грохот. Земля всколыхнулась, а телега опасно накренилась, но устояла. В окно ворвался ветер: Хавтора гортанно вскрикнула, когда с нее стащило покрывало. Рацлаву отбросило на подушки, ударило о стену, и, не осознавая, девушка рванула к себе погруженные в нити пальцы.

Ей казалось, что ее жилы растянулись, а мышцы разметались по полу повозки. От жара едва не лопнула голова, но тепло тут же сменилось могильным холодом. Кровь пошла горлом, заслезились незрячие глаза, а телега подпрыгнула во второй раз – крик Рацлавы утонул в каменном треске. Она даже не сразу поняла, что натворила и с кем, – так ее напугало нечто, бурлящее снаружи.

…Об обвале не успел прокричать даже ворон Совьон.

Недремлющий перевал никогда не спал. Никогда, даже в самое спокойное для него время года. Лутый видел, как с вершин впереди них сходила лавина. Она перескочила через ущелье слева, ударилась в склон – Лутый чувствовал, до чего сильна одна только невидимая волна мощи, добравшаяся до них по земле.