Нежность моя нежность, молодость моя молодость, – что же станется через год, милая?..
Песня текла из свирели – острая и скорбно-ласковая.
Говорила ведьма, что обманет меня девка белокожая. Говорила-говорила да не солгала: ах, милая, слышишь – поет соловей в твоем саду. Только не разберу, о чем, и лишь в груди болит, словно ножом ударили, – для Рацлавы мешались запахи и звуки: птичья трель, железо, душная ночь… Под чужим окном качались уснувшие цветы, и земля была холодная и сырая. Песня взлетала и срывалась с самой вершины – будто бы задыхалась, чтобы через мгновение раскрыться с новой мощью.
А затем все пошло на спад. И, дробясь о самоцветы, остывали звуки, похожие на звон колоколов, – не то свадьба, не то панихида. Рацлава отпустила свирель – колыхнулись рукава в багряных мазках.
– Красиво, – заметил Сармат. Он полулежал и наблюдал за невестой, которая, сгорбившись, зябко вела полными плечами. – У тебя кровь. Почему?
– Я забылась, господин, – проговорила Рацлава. – И слишком крепко сжала свирель.
– Похоже, тонкая у тебя кожа, – улыбаясь, согласился Сармат и поднялся – пусть лжет, если ей угодно.
– Похоже.
– А свирель – острая.
– Острее ножей, господин.
Сармат приблизился к ней настолько, что Рацлава ощутила его дыхание на своем лице – горячее, отдающее вином. Но не шелохнулась, когда он прикоснулся носом к ее виску. Когда снимал с ее волос самоцветный обруч, когда тянул пуговицы – не для этого ли ее везли?
А Сармат, покалывая щетиной мягкую невестину шею, думал, что из девицы выйдет нелюбимая жена – на одну длинную колдовскую ночь. Но пусть она будет ему певчей птицей и пусть играет на свирели, развеивая его тоску до летнего солнцеворота.
У правого бока Кригги танцевало веретено, у левого стоял стул с привязанной к нему куделью – тянулось скрученное волокно, которое Кригга нежно перебирала пальцами. Может, драконьей жене только и полагалось, что любоваться нарядами и драгоценными камнями, но Кригга была деревенской девушкой из большой семьи. Она так истосковалась по труду, что выпросила у марл веретено и кудельку, – слышали ли прислужницы более странную просьбу? Лицо у Кригги было сосредоточенное и светлое: Малика усмехнулась.
– Неужели ты так любишь прясть?
Княжна сидела рядом, на кованом сундуке. Она сама нашла Криггу: для нее, соскучившейся по человеческому голосу, это не оказалось трудным. Коридоры Матерь-горы переставали казаться лабиринтом – если бы Малика захотела, она бы вышла и к другой пряхе, живущей в этих недрах.
– Я не люблю безделье, – призналась Кригга, вскидывая голову и смущенно улыбаясь. – Меня так воспитали, Малика Горбовна.
Та прищелкнула языком и закатила глаза, но беззлобно: сейчас женщины казались друг другу почти родными. Многое изменилось с тех пор, как они виделись в последний раз, – свадьбы и полнолуния, груды богатств и чужие палаты… Времени оставалось все меньше: Сармат рассказал Малике, что наступил ноябрь. Но думать об этом не хотелось – так ровно горели лампады, освещая ту часть малахитового чертога, где сидели драконьи жены. За их спинами мягко колыхалась тьма, похожая на ночную. Веретено все крутилось и крутилось: Малика едва ли не засыпала, глядя на огрубевшие пальцы Кригги. Недавно они снова заплели ей косу, толстую и медовую, обрывающуюся у лопаток.
Кригга тоже поглядывала на княжну, но теперь гораздо смелее: какая же она была размякшая, какая красивая. С чернявыми, будто подсурьмленными бровями, с обласканным, статным, пышным телом – высокая грудь, покатые плечи и широкие запястья и бедра. Кригга думала, что на свете нашелся бы не один мужчина, который простил бы Малике ее гордыню и грубость. Тем более княжна умела быть участливой и терпеливой, как сейчас.
Малика обняла колени и сонно склонила голову вбок.
– За свою жизнь я видела только одну пряху, которая была увлечена работой так же, как ты.
– И кто она?
– Жуткая женщина, – бросила княжна. – Один ее глаз желтый, а второй – черный, без зрачка. В мочки ее ушей вставлены лунные камни. У нее сгнившие зубы и двойное имя – Хиллсиэ Ино. Она живет в этой горе.
Кригга будто бы поперхнулась, останавливая веретено.
– Вёльха-прядильщица? – медленно протянула она. – О боги, ты видела здесь вёльху-прядильщицу?
– Да, – просто отозвалась княжна. – А в чем дело? Ты, видно, много знаешь о ведьмах.
– Только то, что рассказывают деревенские бабки. – Кригга нахмурилась и снова раскрутила веретено. – Нет ведьм сильнее, чем вёльхи-прядильщицы. Они похожи на смертных еще меньше, чем обычные вёльхи, и у них иная нужда в воде и пище. Сутками напролет они сидят за прялками и ткацкими станками и покидают свое жилище только раз в году, в зимний солнцеворот. Ты говоришь, скоро декабрь?
– Наверное, уже наступил. – С глаз Малики спала сонная поволока, и угольные радужки стали жадными и блестящими. – Вёльхи покидают свое жилище? Зачем?
– Мне рассказывали, тогда им является богиня Сирпа, – серьезно продолжила Кригга. – Она сыплет им в глаза истолченные звезды, а пальцы оборачивает седыми волосами, вырванными из собственных лохматых кос. В самую длинную ночь вёльхи-прядильщицы заглядывают за грань мира живых, а после ткут свои самые глубокие и страшные пророчества.
Малика отвернулась – на малахитовой стене плясала тень от веретена. В свете лампад мягкие руки княжны казались бронзовыми, будто у статуи. В обручальном кольце кроваво пульсировал камень: глубинный гранат, положенный в пасть золотого дракона, обвившего указательный палец.
– Вот как, – прошелестела княжна, поправляя кольцо. – Любопытно.
– Я верю в такие сказки, – осторожно добавила Кригга, вытягивая из кудели шерсть. – Но это не значит, что нужно верить и тебе, Малика Горбовна.
Княжна поднялась с сундука – у лодыжек колыхнулись киноварно-алые юбки.
– Отчего же? – Она повела плечом. – Спасибо, что рассказала. Тебя… приятно слушать.
Кригга свела белесые брови, а Малика, проходя в глубь чертога, рассеянно потрепала ее по светло-русой голове. Юрко пронесся сквозняк – в последнее время по Матерь-горе гуляли потоки холодного воздуха. Лампады дрогнули, свет зарябил, и качнулась тень веретена на малахитовой стене.
– Слышишь, Малика Горбовна? Опять.
До них донеслась едва уловимая песня: в недрах снова кто-то играл, кажется, на свирели.
– Я думаю, это марлы.
– Ты видела их пальцы? – хмыкнула Малика, не смотря на Криггу: княжна шла дальше, туда, где чертог почти не освещался, – навстречу далекой музыке. Голос раскатывался эхом. – Они каменные и жесткие. Их дело – наряжать змеиных жен, а не плести песни.
Песни, – отдавалось гулом, – песни, песни…
– Тогда…
– Ты не знаешь, сколько у Сармата пленных.
– Верно, – кивнула Кригга, перехватывая шерсть. Она мельком взглянула на княжну – та плавно ступала по каменному полу – и тут же вернулась к прядению.
В глубине Матерь-горы лилась музыка, живая, будто вода, и невесомая, словно туман. Только не удавалось понять, кто пел и о чем. Малика вздохнула и неспешно обернулась, чтобы воротиться назад, к Кригге. Она не заметила, что ее собственная тень на стене была огромной и черной, похожей на тень сгорбленный старухи, хотя княжна держала спину прямо.
Топор со столаVII
Хортим устало запрокинул голову – над ним стягивались облака. Сизые вихры на светлом утреннем небе. Изо рта вспорхнуло облачко пара: кажется, в Девятиозерном городе было холодно, очень холодно, только сейчас грудь Хортима горела, а наполовину расстегнутая рубаха липла к спине. Князь скинул все верхние одежды.
– Эй, Горбович! – весело крикнул Чуеслав. – Живой?
«Славно бьешь, сын кожемяки». Хортим убрал с лица взмокшие черные пряди и разогнулся: не все его дружине пировать. Чуеслав Вышатич позвал их размяться на собственном ратном дворе – липовом мостке размером с добротный дом. Тот, как и все улочки в Девятиозерном городе, едва покачивался на дымящейся студеной воде. Хортиму и так было непросто, а тут еще земля норовила уйти из-под ног.
– Живой, – криво усмехнулся он. – Что со мной станется?
Звон оружия – к беде, так решил Чуеслав Вышатич, и оттого все воины бились на кулаках. В дружеском поединке князь вышел против князя, и Хортим оказался не в лучшем положении. У сына кожемяки кулаки были пудовые, да и сам он – коренастый и крепкий, пышущий здоровьем. Расставив ноги, Чуеслав твердо стоял на покачивающемся мостке, миролюбиво улыбался и откидывал за спину толстую темную косу. А еще бил так, что у Хортима в ушах звенело, хотя чувствовалось, что озерный князь берег гостя и сражался не в полную силу. Чуеслав был обнажен по пояс – Хортим, до сей поры остерегавшийся морозного воздуха, понял, насколько это мудрое решение. Поэтому рывком содрал собственную потную рубаху, смял и кинул куда-то под ноги соратникам. А потом глубоко выдохнул:
– Ну, давай.
Рядом с Чуеславом он казался тщедушным мальчишкой. У Хортима – узкое жилистое тело, наполовину изуродованное драконьим огнем: кожа бугрилась и морщилась. Страшные рубцы шли от лица до живота и бока, испещряли руку, делая ее похожей на старческую. Да и искусным воином Хортим не слыл, но ему не хотелось позориться перед ратниками, которые сидели кто на краю мостка, кто на крыльце дружинного дома.
Он нырнул под кулак и нанес Чуеславу удар под дых. Хотя что у Хортима были за пальцы – тонкокостные, длинные, еще хранившие отпечаток былой холености. Сколько ни стирай об весла – не исправишь. Такими руками бы не соперника молотить, а сжимать золотой княжеский жезл, но эти мысли были пустыми и ненужными: Чуеслав едва не поймал Хортима в захват. Тот выскользнул чудом и покачнулся, будто подрубленное дерево.
«Неправильно делаешь», – одернул себя Хортим. Переступил босыми ногами, вскинул раскрасневшееся лицо и выдохнул в морозное небо. Смоляные пряди мазнули по блестящей спине. Скоростью он не возьмет – Чуеслав ловчее. На следующий раз поймает, развернет его одним резким ударом в плечо и перехватит у горла так, что Хортим уткнется в сгиб его локтя породистым горбатым носом. Про силу и говорить нечего – оставалась только сообразительность, но что тут придумаешь?