Годы — страница 10 из 35


На черно-белом групповом снимке, вставленном в тисненую обложку, — двадцать шесть девочек выстроены в три ряда друг над другом под ветвями каштана, во дворе у фасада дома, чьи окна с частыми переплетами вполне могут быть окнами монастыря, школы или госпиталя. Все одеты в светлые блузки и оттого напоминают отряд медсестер.


Под фотографией от руки написано: «Лицей имени Жанны д’Арк — Руан — класс философии 1958–1959». Имена учениц не подписаны, словно в момент, когда классный староста раздавал эти снимки, всем твердо верилось, что они всегда друг друга вспомнят. Наверно, тогда невозможно было представить себя через сорок лет — пожилой женщиной, рассматривающей такие привычные лица и видящей теперь на классном снимке лишь три ряда призраков с блестящим и немигающим взглядом.


Девочки в первом ряду сидят на стульях из металлических трубок, положив руки на колени, держа сдвинутые ноги прямо или убрав их под сиденье, у одной ноги скрещены. Девочки второго ряда — стоят на земле, третьего — на скамейке и оттого видимы по пояс. Лишь шестеро стоят, засунув руки в карманы, — это означает, что лицей в основном посещается буржуазией. Все, кроме четверых, смотрят в объектив с легкой улыбкой. Что они видят — фотографа? Стену? Других учеников? Это забылось.


Вот она — во втором ряду, третья слева. Трудно узнать девочку-подростка, с вызовом смотрящую с прошлого снимка — всего двухлетней давности, — в этой девушке, которая опять носит очки, низко убирает волосы назад и стягивает их бантом — одна прядь выбилась на шею. Подвитая челка не смягчает серьезного выражения лица. На нем — ни малейшего знака того, что все ее существо захвачено парнем, который почти лишил ее невинности прошлым летом, о чем свидетельствуют трусики с пятнами крови, спрятанные в книжном шкафу. Не видно ни следа ее поступков и занятий: бродить после уроков по улице в надежде его увидеть, возвращаться в общежитие и плакать, часами сидеть над сочинением и не понимать тему, без конца крутить Only You, возвращаясь на выходные к родителям, и объедаться хлебом, печеньем и шоколадом.


Ни единого знака жизненной рутины, из которой ей приходится вытягивать себя, постигая язык философии. Чтобы при помощи сущности и категорического императива укротить свое тело, прогнать желание есть, неотступные мысли о менструальном цикле, который прекратился. Осмыслить реальность, чтобы она перестала быть реальной и стала абстрактной, неощутимой, интеллектуальной. Через несколько недель она прекратит есть, купит таблетки для похудения и станет одним чистым разумом. Когда она идет после лекций по Марнскому бульвару между рядов ярмарочных павильонов, вопли музыки преследуют ее как несчастье.


На фотографии — двадцать шесть учениц, но не все они разговаривают друг с другом. Каждая общается едва с десятком подруг, не замечая прочих: те тоже ее игнорируют. Все инстинктивно знают, как вести себя, столкнувшись возле лицея, — ждать или не ждать, чуть улыбнуться, вообще не заметить. Однако от урока метафизики до урока гимнастики все голоса, на перекличке выкрикивающие «здесь», все особенности внешности и одежды первых, вторых и третьих настолько впечатываются в сознание, что каждая девочка класса хранит внутри себя образ двадцати пяти других. В сумме в классе постоянно циркулируют двадцать шесть визуальных представлений, обремененных оценками и чувствами. Как и все другие, она не знает, какой ее видят окружающие, больше всего желая не привлекать внимания, предпочитая быть в числе тех, кого не замечают, — то есть хороших учениц без особого блеска и бойкости. Ей не хочется афишировать, что родители — бакалейщики. Ей стыдно, что она все время думает про еду, что прекратились месячные, что она не знает лицейского сленга, что куртка у нее из кожзама, а не настоящая замшевая. Она чувствует себя очень одинокой. Читает «Пыль» Розамунды Леманн и все, что можно достать из серии «Поэты современности», Сюпервьеля, Милоша, Аполлинера — «Но как мне знать, любовь моя, любим ли я тобой…»


Один из важных вопросов, помогающих сильно продвинуться в познании себя, — возможность или невозможность понять, как именно в каждом возрасте, в каждый год своей жизни человек воспринимает прошлое. Тогда какую память предположить у девочки во втором ряду? Может быть, ее памяти хватает лишь на прошлое лето — память почти без образов, только то, как впечаталось в нее мучительно отсутствующее теперь тело, тело мужчины. На будущее же — в ней параллельно существуют две установки: 1) похудеть и стать блондинкой, 2) жить свободно, независимо и приносить пользу миру. В мечтах она представляет себя Милен Демонжо и Симоной де Бовуар.


Хотя солдаты ограниченного контингента по-прежнему отправлялись в Алжир, время дышало надеждой и вольницей, великими свершениями на земле, в небесах и на море, громкими лозунгами и великими утратами — Жерара Филипа и Камю. Дальше будет океанский лайнер «Франция», самолеты «Каравелла» и «Конкорд», обязательное школьное обучение до 16-ти лет, Дома культуры, Общий рынок и рано или поздно — мир в Алжире. Уже ввели новый франк, появились плетеные фенечки, йогурты с добавками, молоко в тетрапаках и транзистор. Впервые можно слушать музыку где угодно — на пляжном песке у самой головы, на улице прямо на ходу. Транзистор доставлял неведомое доселе удовольствие: возможность в одиночестве не чувствовать себя одиноким, по собственному усмотрению распоряжаться шумом и разнообразием мира.


А молодежи становилось все больше. Не хватало школьных учителей, и при наличии полных восемнадцати лет и школьного диплома тебя уже отправляли работать с детьми в подготовительный класс и преподавать историю по методике «Реми и Колетта». Для развлечений нам полагался хулахуп, журнал «Привет, ребята», «Нежный возраст и крепкие головы», у нас не было никаких прав, ни голосовать, ни заниматься сексом, ни даже высказывать свое мнение. Чтобы получить право голоса, надо было прежде доказать свою принадлежность к социальной доминанте, «поступить на службу» в систему образования, на почту или на железную дорогу, наняться на завод «Мишлен», «Жилетт» или в страховую контору: «обеспечивать себя». Будущее было набором последовательно отрабатываемых испытаний: два года армейской службы, работа, брак, дети. От нас ждали естественной готовности принять эстафету. Перед таким расписанным будущим подспудно хотелось подольше быть молодым. Официальные речи и институции не поспевали за нашими стремлениями, но зазор между тем, что диктовало общество, и тем, что замалчивали мы, казался нам нормальным и непреодолимым, об этом даже не задумывались — каждый просто ощущал это в глубине души, когда смотрел «На последнем дыхании».


Люди безмерно устали от Алжира, от оасовских бомб, раскиданных по подоконникам Парижа, от теракта в Пти-Кламар, им надоело просыпаться под новости о путче неизвестных генералов, которые мешали продвижению к миру, к «самоопределению». Они свыклись с мыслью о независимости Алжира и легитимности ФНО, запомнили имена его главарей — Бен Беллы и Ферхата Аббаса. Их стремление к счастью и спокойствию совпало с распространением принципа справедливости и немыслимой прежде деколонизации. Однако к «арабам» относились все с той же опаской, в лучшем случае — с безразличием. Их избегали или старались не замечать, так и не сумев свыкнуться с уличным соседством тех, чьи братья убивают французов на другом берегу Средиземноморья. И работник-иммигрант, встречая французов, понимал быстрее и отчетливее, чем они сами: он — это образ врага. А то, что жили они в бараках, вкалывали на конвейере или рыли землю, что их демонстрация в октябре сначала была запрещена, а потом подавлена с крайней жестокостью и — даже если б они это знали — сотня из них утоплена в Сене — все это считалось в порядке вещей. (Позднее, когда мы узнаем про события 17 октября 1961 года, мы будем не в состоянии сказать, что нам было действительно известно тогда, и не найдем в душе ничего, разве что воспоминания о теплой погоде, об ожидании скорого начала занятий в университете. И будем стыдиться того, что мы так и не узнали — хотя государство и газеты сделали для этого все, — незнание и молчаливое покрывательство невозможно ничем компенсировать в дальнейшем. И как ни притягивай факты, не похож был октябрьский яростный разгон алжирцев голлистской полицией на разгон в феврале следующего года активистов-противников ОАС. Девять французов, притиснутых к решеткам и погибших у метро «Шаронн», и те, кто был без счета сброшен в Сену, вряд ли встретят друг друга на небесах.)


Никто не задумался о том, победа Эвианские соглашения или поражение: стало легче, можно начать забывать. Что будет дальше — с «черноногими» алжирскими французами, с алжирцами-харки, противниками независимости, с нашими местными алжирцами — не заботило никого. Хотелось на следующее лето в Испанию — кто уже съездил, рассказывали, что там все дешево.


Люди привыкли к насилию. И к тому, что мир разделен надвое: Восток/Запад, мужлан Хрущев/красавчик Кеннеди, депутат Пеппоне/священник Дон Камилло[29], Христианский союз студентов/Союз студентов-коммунистов, газеты «Юманите»/«Орор», диктаторы Франко/Тито, и вообще католикашки/коммуняки. Под покровом холодной войны, внутри они чувствовали себя спокойно. Помимо профсоюзных речей с их дозированной агрессией никто и не жаловался, они смирились с ярмом государства, с ежевечерними выступлениями по радио Жана Ноше, наставлявшего их на путь истинный, с безрезультатностью своих забастовок. Их массовое «да» на октябрьском референдуме объяснялось не столько действительным желанием избирать президента республики всеобщим голосованием, а скорее потаенным желанием сохранить президентом де Голля — пожизненно, если не до скончания веков.


Мы же под звуки транзисторов готовились стать лиценциатами. Ходили в кино на «Клео от пяти до семи», «Прошлым летом в Мариенбаде», Бергмана, Бунюэля, итальянское кино. Любили Лео Ферре, Барбару, Жана Ферра, Лени Эскудеро и Клода Нугаро. Читали журнал «Харакири». У нас не было ничего общего с теми, кто слушал йе-йе. Они знать не желали про войну и Гитлера, их кумиры были моложе нас — девчонки с двумя хвостиками и песенками для прыганья на переменках или парни, которые с рыком и воплями катались по сцене. Казалось, они никогда до нас не дорастут, рядом с ними мы казались себе стариками. Может, нам суждено и умереть при де Голле.